Выбрать главу

Но сегодня у него под мышкой не мольберт, а книга. Он решительно устраивается рядом с ней на широком стуле, словно показывая, что прогнать его не удастся. Она вопреки своим благим решениям радуется, что надела утром бледно-зеленое платье с желтыми рюшами по воротничку: несколько дней назад он сказал, что в нем она похожа на нарцисс. Ей хочется, чтобы он сел еще ближе, чтобы его плечо коснулось ее плеча, нет, она хочет, чтобы он уехал обратно в Париж. У нее перехватывает дыхание. Он пахнет чем-то приятным, незнакомым мылом или одеколоном, она задумывается, таким ли был его запах в течение долгих лет или он недавно изменился. Книга лежит закрытой у него на коленях, и она не сомневается, что он и не думал читать; подозрение зарождается в ней, когда она видит заглавие: «Римское право» — она узнает том со скучной полки у самого выхода. Он, очевидно, выходя к ней, схватил первое, что попалось под руку, — уловка, которая заставляет ее улыбнуться, склоняясь над вышивкой.

— Бонжур, — говорит она в надежде, что ей удается выдержать нейтральный тон хозяйки дома.

— Бонжур, — отвечает он.

Минуту или две они сидят молча, и это, думает она, подтверждение или же головоломка. Будь они чужими друг другу или просто родственниками, они уже болтали бы о чем попало.

— Смею ли я спросить тебя, дорогая?

— Конечно.

Она отыскивает крошечные ножницы с журавлиным клювом и гравированными кольцами и обрезает нить.

— Ты намерена весь месяц избегать меня?

— Прошло всего шесть дней, — говорит она.

— С половиной. Вернее, шесть дней и семь часов, — уточняет он.

Это так забавно, что она поднимает взгляд и смеется. Глаза у него голубые, но не близорукие, чтобы не рассмотреть ее как следует.

— Вот так много лучше, — говорит он. — Я надеялся, что наказание не затянется на четыре недели.

— Наказание? — как можно равнодушнее переспрашивает она и тщетно пытается вдеть нитку в иголку.

— Да, наказание. А за что? За то, что позволил себе издали восхищаться молодой художницей? Я был достаточно вежлив, чтобы ты отплатила мне чуть большей сердечностью.

— Я думаю, вы понимаете, — начинает она и почему-то никак не может справиться с иголкой.

— Позволь мне. — Он берет иглу и тонкий золотистый шелк, вдевает нить и отдает ей. — Стариковские глаза, знаешь ли, с опытом становятся острее.

Она смеется и не может остановиться. Вот эти шутливые искры, умение посмеяться над самим собой больше всего ослабляют ее оборону.

— Прекрасно. Значит, ваши стариковские глаза скажут вам, что для меня невозможно…

— Обращать на меня хотя бы столько внимания, сколько на камушек в твоем хорошеньком башмачке? Право, на камушек ты обращаешь больше внимания, так что, пожалуй, мне стоит сильней донимать тебя.

— Нет, пожалуйста…

Она опять смеется. Она терпеть не может эту радость, искрящуюся между ними в такие минуты, удовольствие, открытое всем взглядам. Помнит ли этот мужчина, что он — ее родственник? Да притом пожилой? Она уже узнала от него, что человек никогда не чувствует себя стариком, во всяком случае пока тело не возьмет свое: вот почему папá кажется старше, хотя на самом деле моложе, а этот седой художник с серебристой бородкой как будто не знает, как себя вести.

— Перестань, ma chere. Я слишком стар, чтобы тебе приходилось меня опасаться, а твой муж явно одобряет нашу дружбу.

— Почему бы и не одобрять?

Она хочет изобразить обиду, но слишком велико странное удовольствие от его присутствия, и она ловит себя на том, что снова улыбается ему.

— Вот и хорошо. Ты сама себя переспорила. Если в этом нет ничего, заслуживающего осуждения, ты вполне можешь завтра с утра отправиться со мной на этюды. Мой приятель-рыбак уверяет, что погода будет отличная, настолько, что рыба сама будет прыгать в лодку. Что до меня, мне сдается, рыба прыгает выше в дождливые дни. — Он передразнивает выговор побережья, и она смеется. Он кивает на море. — Мне не нравится, что ты столько просиживаешь здесь над шитьем. Будущей великой художнице подобает стоять перед мольбертом.

Вот теперь она краснеет до ушей.

— Не надо меня дразнить.

Он сразу становится серьезным и берет ее руку свободным жестом, в котором нет ни грана флирта.

— Нет-нет, я не шучу. Будь у меня твой дар, я бы не тратил понапрасну ни минуты.