Прости, я уже забыл о своем намерении поделиться красотой этого утра. Я прогулялся сегодня до самого Зала для игры в мяч, разминаясь после проведенного в театре вечера и чувствуя, дорогая моя, что мне в конце концов не так уж интересны развлечения до поздней ночи, ведь я привык вставать рано. Я бы с большим удовольствием провел вчерашний вечер рядом с тобой, и может быть, завтра вечером я снова буду читать тебе у твоего веселого огня или молчать, вглядываясь в твои мысли. Пожалуйста, присаживайся там иногда, когда я не смогу быть рядом с тобой.
Я снова сбиваюсь. Прогуливаясь, я увидел стайку воробьев, которых кормил господин, возможно, помнивший последнюю атаку Наполеона, и, вероятно, выглядевший в то время весьма браво в своей треуголке. Ты бы посмеялась моим невинным фантазиям. Еще в парке прогуливался молодой священник (который в ином мире мог бы благословить нас), быстрые шаги взметали полы его длинного одеяния — он, несомненно, спешил. А я, никуда не торопясь, присел на скамью, чтобы помечтать, несмотря на холод, минут десять, и ты, возможно, угадаешь мои мечты. Пожалуйста, не смейся над их тщетой.
Сейчас я вернулся домой, согрелся, позавтракал и должен приготовиться ко дню, полному встреч и работы, которые помешают мне постоянно думать о тебе, а тебя заставят совсем забыть меня. Но я у меня для тебя есть новость на завтра, которая, надеюсь, обрадует, и одна из моих встреч касается этой новости. А также нового полотна, которое я мог бы в этом году передать в Салон. Прости за эту неловкую таинственность! Но мне хотелось бы поговорить с тобой об этом, и это достаточно важно, чтобы я умолял тебя зайти ко мне в студию завтра утром от десяти до двенадцати, если ты свободна — по делу, весьма важному, поскольку Ив посоветовал мне спросить твое мнение о новой работе. Я прилагаю адрес и маленький план: ты найдешь улицу живописной, но довольно приятной.
А пока почтительно целую твою тонкую руку и с нетерпением ожидаю отповеди или согласия на визит к твоему преданному Другу.
О. В.Я сердечно поблагодарил Кейт и распрощался, унося ее рассказ в своем портфеле. Она тепло пожала мне руку, однако с явным облегчением смотрела, как я ухожу. Потом я остановился в кофейне, в которой мне накануне подали такой хороший кофе, только на этот раз не сразу вышел из машины, а прежде достал свой мобильный телефон. Телефонный оператор Гринхиллского колледжа разговаривала с приятной непринужденностью: на заднем плане звучал какой-то шелест, как будто она ела, не отрываясь от работы.
Я попросил соединить с художественным факультетом и услышал любезный голос секретаря.
— Простите, что звоню без предупреждения, — сказал я. — Я — доктор Эндрю Марлоу. Пишу статью о вашем бывшем сотруднике Роберте Оливере для «Искусства Америки». Совершенно верно. Да, я понимаю, что он у вас больше не работает, собственно, я уже взял у него интервью в Вашингтоне.
Я почувствовал, как на лбу выступил пот, хотя до этого момента оставался совершенно спокойным: напрасно я назвал конкретный журнал. Вопрос в том, знают ли на факультете, что Роберт был арестован и госпитализирован? Об инциденте в Национальной галерее сообщали в основном вашингтонские газеты. Я вспомнил Роберта, растянувшегося на кровати подобно павшему колоссу: руки за головой, ноги скрещены в лодыжках, взгляд устремлен в потолок. «Можете говорить с кем хотите…»
— Я оказался в Гринхилле проездом, — бодрым тоном продолжал я, — и понимаю, что нагрянул неожиданно, но мне пришло в голову, не сможет ли кто-либо из его коллег уделить мне несколько минут сегодня днем, или завтра утром, и немного поговорить о его работе. Да, благодарю вас.