Кейт молча провела меня к большому деревянному шкафу в дальнем конце подвала. Я, все еще как во сне, открыл дверцу и увидел, что в нем устроены специальные ячейки для раздельного хранения холстов, похожие на студийную стойку, и все они были заполнены полотнами. Она придержала дверцу, ее рука на деревянной створке казалась белой. Я бережно достал одно полотно и в дрожащем полумраке прислонил его к стене, достал второе, третье… Пока шкаф не опустел, а вдоль стены не выстроились восемь больших обрамленных полотен. Часть их, должно быть, осталась после выставок, я задумался, много ли он продал и в какие дома или музеи они попали.
Я уже говорил, что освещение было слабым, но от этого они казались только более реальными. Семь полотен изображали ту же сцену, которую я видел днем в галерее колледжа: моя дама склоняется над любимым телом. Иногда два лица были крупно написаны на первом плане, молодое сильное лицо склоняется к пепельному старому. На другом была та же сцена, но молодая прятала плачущее лицо на плече убитой, словно пила кровь или смешивала ее со своими слезами — да, мелодраматично, но в то же время душераздирающе трогательно. На следующем она стояла, выпрямившись, прижав платок к губам, тело лежало у ее ног, а она обезумевшим взглядом искала помощи — может быть, миг спустя после момента, запечатленного на холсте из галереи? И так далее. Снова и снова кудрявая женщина, захваченная врасплох горем и ужасом. История не двигалась ни вперед, ни назад, она застыла на одном событии.
Восьмое полотно, самое большое, было иным, и Кейт уже стояла перед ним. Оно изображало в полный рост трех женщин и мужчину в жутковато формальных позах, с реализмом, от которого захватывало дух, без обычной для автора печати девятнадцатого столетия; нет, это полотно было откровенно современным, как и та чувственная картина, которую я видел в домашней студии Роберта наверху. Мужчина стоял на переднем плане, две женщины за его плечами справа и одна слева, все четверо серьезно смотрят на зрителя и одеты в современные наряды. На трех женщинах были джинсы и светлые шелковые блузки, на мужчине — потрепанный свитер и брюки хаки. Я узнал всех, кроме одной. Невысокая женщина была Кейт, ее волосы цвета старого золота длиннее, чем теперь, голубые глаза расширены и серьезны, каждая веснушка на своем месте, спина выпрямлена. Женщину, стоявшую рядом, я не знал. Тоже молодая, намного выше ростом, длинноногая, с длинными рыжеватыми волосами и резкими чертами лица, руки засунуты в передние карманы джинсов. Слева от мужчины стояла знакомая фигура, женственная под непривычным современным серым шелком и линялой парусиной, ноги босы, выразительное лицо, каким я видел его во сне, темные кудри падают на плечи. Сердце у меня сжалось — она в одежде моей эпохи, значит, с ней можно встретиться?
Мужчина на полотне, разумеется, Роберт Оливер. Это было все равно, что оказаться рядом с ним: его взъерошенные волосы и поношенная одежда, его большие зеленоватые глаза. Он, казалось, почти забыл о женщинах за его спиной, он был главным героем для самого себя. На первом плане упрямо глядел с полотна, отказываясь уступить даже малую частицу себя хотя бы зрителю. Одинокий, несмотря на окружавших его трех граций. Эта картина приводила зрителя в смущение. Какая откровенная, эгоцентричная, загадочная работа, подумалось мне. Кейт стояла перед ней, почти так же, как стояла на полотне, расширив глаза, выпрямив тонкую спину танцовщицы. Я, поколебавшись, шагнул к ней и встал за плечом, потом обнял ее. Мне просто хотелось утешить. Она обернулась с усмешкой на лице.
— Вы их не уничтожили… — сказал я.
Она прямо взглянула на меня, не сопротивляясь моим объятиям. Плечи были, как у птицы, из легких тонких косточек.
— Роберт — великий художник. Он был неплохим отцом и довольно плохим мужем, но я знаю, что он великий. Не мне их уничтожать.
В ее голосе не слышалось никакой патетики, это было будничное уверенное утверждение. Потом она отступила, грациозно высвободившись из моих рук, закрыла дверь. Она не улыбалась. Она пригладила волосы, не отрывая взгляда от самого большого полотна.