Анна забыла, что он еще говорил, — его монолог продолжался довольно долго. Она лишь удивлялась этому мужчине, которого, как она думала, хорошо знала, и который вдруг стал говорить, употребляя подобные сравнения, чего до сих пор не делал. И она удивлялась себе, потому что ей удалось недрогнувшей рукой налить себе виски, сесть в кресло, со скучающим видом закинуть ногу за ногу, закурить сигарету и при всем этом с интересом, как бы со стороны, наблюдать за собой. Ей было крайне безразлично, что он говорил. Вокруг нее был ледяной холод, а она даже не дрожала. Все это больше не имело к ней никакого отношения, и она вдруг почувствовала себя такой же сильной, как женщина, которая уже двадцать лет в одиночку пробивается по жизни и которую ничего уже не может так легко выбить из седла. Она смотрела, как Гаральд ходит взад-вперед по комнате, воодушевленный собственной речью и своими аргументами, и вдруг представила его голым. Вся сцена показалась ей настолько идиотской, что она рассмеялась, а Гаральд воспринял это как наглость.
Когда он в своих философских рассуждениях добрался до того пункта, что, мол, жизнь непредсказуема и не сам человек, а лишь его чувства являются воистину свободными, она все еще представляла себе его голым, но уже с точки зрения Памелы, и тут почувствовала, как возвращается боль. Вдруг до нее дошла вся абсурдность ситуации: Гаральд поставил вопрос о том, кто виноват, с ног на голову и чувствовал себя чертовски уютно в роли судьи. Она была вынуждена выслушивать нотации и упреки, потому что прополоскала в воде саксофон, а то, что произошло перед этим, казалось ему не только не имеющим никакого значения, но уже давно забытым.
Когда он начал объяснять Анне, что никто не смог бы сопротивляться желанию и устоять перед страстным взглядом, она прервала его еретическим вопросом:
— Почему ты спишь с женщиной, которая эротична, как ортопедическая сандалия?
Гаральд воззрился на нее так, словно она воткнула ему нож в живот. Волна его психологических научных познаний моментально ушла в песок.
— Ты так считаешь? — спросил он, и это прозвучало как вопрос неуверенного в себе ребенка, которому сказали: «Эта челка тебе не идет».
— Так считает, пожалуй, каждый в деревне, — холодно ответила Анна, — и вопрос заключается в том, кто на самом деле выставляет себя на посмешище.
Гаральд умолк, как достойный сожаления актер, забывший текст монолога и покидающий сцену с видом побитой собаки.
Анна хотела уязвить его, и это ей удалось. Они больше не говорили об этом, они вообще больше ни о чем не говорили. Они больше не здоровались, не прощались и не прикасались друг к другу. Анна спала на кушетке в гостиной, а он время от времени захаживал к Памеле. Анна не понимала, что происходит. Она всегда думала, что женщина, которая могла представлять опасность, должна быть как минимум моложе, красивее, изящнее, умнее и веселее, чем она.
Но она была твердо убеждена, что снова завоюет его. Когда ему надоест молчание и секс с покорной «дамой-которую-не-приглашают-на-танец», нудной, как пулемет ноль-восемь-пятнадцать. Она отметала от себя все это как временную фазу в жизни.
И лишь когда случайно нашла в его шкафу первый компакт-диск с записями Хиндемита, то испугалась, что может навсегда потерять его.
Анна подошла к Каю, и он одарил ее воздушным поцелуем возле правой щеки.
— Как хорошо снова видеть тебя! Я знаю рядом, в паре шагов, уютный маленький бар, где можно даже посидеть…
— О’кей, идем. — У Анны бешено забилось сердце, когда она увидела его.
«Он будит во мне ощущение, словно мне двадцать лет, — подумала она, — и это не самое худшее, что может быть».
В баре они заказали кампари и подняли бокалы.
— За что пьем? — спросил Кай. — За Валле Коронату?
— Ну конечно! — улыбнулась Анна. — Я на девяносто девять процентов исполнена решимости купить ее.