Выбрать главу

— Интересно, Игнатьев в пальто ушёл или так? — Они шли впереди меня, я не понял, кто это сказал.

Я вернулся, вошёл в здание. По короткому взгляду дежурной вахтёрши я понял, что она думает о нас, — она думает о нас с точностью и краткостью газетных сводок, она думает, что напрасно государство переводит на нас хлеб и что зарплата её и сидение тут — тоже вещи непонятные. В эту минуту эта женщина совершенно твёрдо уже знала, что в юношестве Александр Сергеевич Пушкин был испорченным молодым человеком, и стихи его, наверное, — полнейшая глупость, и в школе их всех обманывали. Столик для писем был пуст. Лифт был заперт. Я по привычке оглянулся на дежурную, а она только этого и ждала, чтобы нагрубить. Но она сказала совсем не то, что хотела, она сказала:

— Четыре часа ночи, дайте бедному лифту отдохнуть.

Я поднялся на свой этаж, унося с собой слово, которое она не произнесла, — дармоед. По всему коридору стоял перестук машинок. Поэты нанизывали строчку, нанизывали другую, вот так:

Нанизывали строчку — тахк!

Нанизывали другую строчку — тахк!

Нанизывали следующую строчку — тахк!

Ещё строчку — тахк!

И — ещё, последнюю…

Моя дверь была заперта. Ключа с собой у меня не было. Это была моя комната, 167-я. Ключа моего у меня с собой не было. В комнате Виктора Игнатьева, на столе — на письменном столе — в шкафу — на подоконнике — на постели — на стуле — на полу — нигде ключа не было. Под кроватью было грязно, я не хотел бы, чтобы мой ключ был там. Я вернулся, встал против своей 167-й комнаты. В моих карманах… в карманах ключа не было… в моих карманах… в кармане пальто было только письмо Асмик, в этом письме — расплывчатая улыбка моего сына, его хныканье, якобы узнавание матери и сестры будто бы — тоже, «боже мой, до чего хороша эта собачка». Я толкнул дверь. Она была закрыта. Я потряс её. 167. Закрыта. Надо заставить себя и пошарить под кроватью Виктора Игнатьева, среди мусора. Надо попросить у бодрствующих поэтов из 160-й, 161-й, 162-й, 163-й, 164-й, 165-й, 166-й, 168-й, надо взять у них ключи и попробовать открыть.

Нанизывали строчку стихотворения — тахк!

Нанизывали вторую — тахк!

Нанизывали третью строчку — тахк!

Ни к чёрту негодны:

Шекспир, Толстой — тахк-тахк!

Один только я…

Тысяча — тысяча строк — тахк, тахк, тахк…

Я стукнул ногой по своей двери.

— Кто там? — сказали изнутри.

В замочную скважину ничего не было видно — внутри было темно и тихо, из тёмной тёплой комнаты через замочную скважину вытекал какой-то очень родной запах: яблоки, присланные отцом, гранаты касахского азербайджанца, грубые пальцы моей матери.

— Ч-чёрт! Открой дверь!..

— Кто это? — спросил женский голос.

— Здесь я, а там — кто?

— Ты кто?

— Я — это я! Откройте дверь сию минуту!

— Ты — кто?

— А ты, интересно, кто? — наверное, она там с мужчиной, заговаривает мне зубы, тянет, чтобы выгадать время, чтобы успеть одеться. Я стукнул ногой по этой 167-й двери. Ключ вошёл с той стороны в замок, повернулся, но дверь не открылась, ключ ещё раз повернулся в замке — дверь не открылась.

— Не открывается.

— Не моё дело, открывайте как хотите.

Я надавил на дверь плечом, и дверь подалась, в полутьме я налетел на чьё-то большое и мягкое тело, и нос мой уткнулся в женское лицо. Я зажёг свет — это была смуглая женщина, она снова запирала изнутри дверь. И было стыдно.

— Хоть бы свет зажгла, — сказал я.

— Что он сейчас делает?

— Откуда я знаю? Про кого ты?

— Ну, Саша.

— Саша — твой муж?

— Был.

— Саша ушёл.

— Совсем ушёл?

— Не знаю. Ушёл.

— Ты видел, как он уходил?

— Видел.

— Очень он был грустный?

— А тебе что?

— Бедняга он, бедный парень.

— Да, — сказал я, — столько бил, что руки у этого бедняги заболели. — Я посмотрел — она опиралась на стол с яблоками и глядела в землю, вдавив подбородок в пальцы и что-то шепча, наверное, «бедный парень». Высокие сапожки плотно обхватывали её пузатые икры.

— Если пойдёшь, догонишь, в такой час машин не бывает, ждёт, наверное, на улице.

От того, что она опиралась на стул, платье её задралось, обнажило толстую ляжку. Одна толстая ляжка примыкала к другой толстой ляжке, и вместе эти две ляжки составляли площадь необыкновенно широкую. И вдруг совершенно иной смысл обрели просьбы этого Саши, уговаривающего её вернуться домой. Глядя на эти ляжки, стала понятна и его жажда избиения. Я пошёл закрыть форточку. Было неприятно видеть на её ногах застёжки от пояса. Я закрыл форточку, прислонился к окну и проворчал:

— Сейчас машины не найти. Ты не сможешь сейчас уехать.

За моей спиной было молчание, облокотившись на стол, она тихо сказала, я её расслышал:

— Как пахнет хорошо, чем это пахнет так?

Уткнувшись в оконное стекло.

— Яблоки, — прошептал я, — отец прислал из дому.

— Съешь яблоко, — сказал я ей.

— Сколько у тебя детей? — задумчиво спросила она.

— Двое, — машинально ответил я, — двое, — повторил я машинально, — мальчик и девочка.

Она грустила, зажав подбородок между пальцами, а эта ширина ляжек как будто не ей принадлежала. Она вздохнула. Было стыдно смотреть ей в глаза, и был понятен её вздох и вся эта дневная и ночная грязь… Она вздохнула и откинулась от стола:

— Пойду, — гора яблок развалилась и рассыпалась по полу.

— Ты… что это? — но в следующее мгновение я уже ползал по полу и моей ярости как не бывало. — Ничего, сейчас всё соберу, — я ползал на коленях, подбирая яблоки. Она наклонилась и тоже подбирала с земли по яблоку, колени её были широкие и блестели, я всё собирал яблоки, ползал так на коленях, я подобрал наконец все яблоки, дополз до ножки стола, яблоки еле помещались у меня в охапке, она, наклонившись, подобрала ещё одно последнее яблоко, она смотрела на пол, на яблоки, на яблоки у меня в руках, к то, что она не глядела на меня, а я видел только её щеку, её косу, её плечо, её спину, её колено, и мне не было стыдно — всё это делало возможным и даже вроде бы естественным вот сейчас прямо взять и напасть на неё. И это нападение было бы не на человека, а на тело.