Родился я в 1904 году в Угличском районе, Ивановской области. Дед — крестьянин-бедняк, не будучи в состоянии прокормить многочисленную семью, отправил отца на заработки в Петербург. Вскоре у меня умерла мать, и пришлось мне, двенадцатилетнему мальчику, последовать за отцом.
Еще не выучившись как следует грамоте, поступил я на завод учеником электромонтера. Примерно через год сделался подручным.
Почему-то очень отчетливо запомнился мне зимний императорский Петербург. Иногда в воскресный день выбирались мы с отцом из убогой нашей окраины, скудно освещенной косоглазыми фонарями, сохранившимися от прошлого столетия, на яркий, парадный, горящий фиолетовым светом дуговых фонарей Невский проспект. Здесь глотнул я свою самую сильную дозу ненависти.
Взвихряя снег, во весь опор несут горячие рысаки изукрашенных погонами и позументами гвардейских офицеров… Проплывают в лакированных колясках купцы, банкиры, сановники, укутанные в тяжелые меховые шубы, в диковинных меховых шапках, цилиндрах, котелках… В тяжеловесных, неуклюжих — на сегодняшний наш взгляд — автомобилях небрежно и уверенно восседают все те же бездельники и бездельницы. Иной раз проедет черная блестящая карета, выложенная изнутри белым атласом. В карете древняя старуха в чепце… Невский проспект обдает нас, окраинных жителей, запахом духов, Звоном шпор, цоканьем копыт, гуденьем автомобилей, сытым смехом…
Это твердо запало мне в память. Дворянско-капиталистическая петербургская зима еще и сейчас стоит передо мной как олицетворение старого мира.
В четырнадцатом году отца забрали на военную службу и угнали на фронт. Я, тогда уже десятилетний, уехал обратно на родину, в Угличский район. Делать мне в нищенском нашем хозяйстве было нечего, и после недолгих размышлений меня решили отдать в церковно-приходскую школу при монастыре.
Учили нас древнеславянскому языку. Зубрили мы евангелие, псалтырь и всякую иную чепушину. Преподавателями нашими были священники; они усердно вколачивали в нас страх божий, вколачивали в переносном и в буквальном смысле слова. Трудно было мне жить в этом затхлом кутке. Я не раз бунтовал, меня не раз исключали, но за «способности в науках» принимали обратно после скучных и томительных внушений. [401]
Читал я за эти годы много. Книги раздобывал у преподавателя арифметики, единственного из всех «светского» учителя, сосланного в этот монастырь за неизвестные мне провинности. Книги были по естественным наукам, описания путешествий, русские классики. Это было отличным противоядием против ежедневной порции богословской отравы, преподносимой мне в школе.
Кончил я четыре класса, получил свидетельство и отправился в родную деревню помогать деду по хозяйству. Перспектив для себя я никаких не видел. На душе было смутно и скучно. Чтение пробудило во мне какие-то неясные еще, но сильные стремления, а итти было некуда. Все дороги заказаны. Не будь революции, так бы и заглохли в рабском труде все мои порывы!
В марте 1917 года отец прислал письмо из Петербурга, что попал он с фронта в совет рабочих и солдатских депутатов в качестве представителя воинских частей. Собрал я свою котомку и поехал в Петербург. Денег почти ни гроша, одежонка драная, но весны этой я никогда не забуду. Не забуду этого голубого неба, которое как бы в первый раз увидел, пения птиц, которое как бы в первый раз услышал. Я еще не знал разницы между буржуазной и пролетарской революцией, но уже в марте 1917 года мир распахнулся передо мной во всю ширь. Исчезло чувство классовой скованности, появилась уверенность в себе, в своем праве на жизнь. Лишь много позднее осознал я эти свои ощущения, это редкое и прекрасное совпадение во времени трех весен: классовой, природы и личной.
Здесь поступил я на завод. Пришел Октябрь. К этому времени перебралась в Петербург вся наша семья. Дома мне не сиделось. Улица жила яркой, напряженной жизнью. Я все свое свободное время проводил на улице, на собраниях, митингах. Я хмелел от речей ораторов-большевиков и без яростной ненависти не мог слышать речей меньшевиков и эсеров. Я знал: они хотят загнать меня обратно в тот страшный угол, в котором провел я свое детство и первые годы отрочества.
В 1918 году я взял в руки винтовку. Теперь шалишь — не загонишь! Было мне всего около пятнадцати лет, но меня приняли в отряд особого назначения, и я нес наравне со всеми охрану города во время наступления Юденича. С родными отношения у меня испортились. Я был груб и непримирим. Время было голодное, суровое. Дома недоедали. Набегавшись за день и за ночь по городу, молодой, голодный и жадный, я съедал иной раз чужую порцию. [402]