Несмотря на народные волнения, вызванные не столько сообщением о разгроме флота сарацинами, сколько нищетой простого народа, весть, что отрубили головы купцам с Борисфена по личному приказу императора и их товары и выручку свезли во дворец, с быстротой молнии облетела Константинополь. Не трудно догадаться, что к распространению её приложил руку и сам исполнитель этой гнусной казни Аристоген, он в данном случае рассуждал так: «Да, я сделал это… Да, я срубил им головы… А что оставалось мне делать?! Я выполнял приказ… Значит, на мне не лежит никакая ответственность».
В общем, расчёт был верный: вспомним неумолимо действующий закон об ослушании и неподчинении…
И когда об умерщвлении русских купцов узнал патриарх Фотий, лицо его перекосила судорога, он тут же помчался во дворец, шепча себе под нос словно молитву: «Так и случилось… Без ножа зарезал, подлец… И не только русов. Своих… Своих… Как же он мог забыть «Договор мира и любви» с киевлянами, который существует ещё со времён Юстиниана?!»
По залу дворца расхаживали Варда в полном воинском облачении, но без золотого шлема, эпарх Никита Орифа и маленький Феофилиц, но без своих гигантов. Он их оставил за дверью.
Возле одной из колонн стояли четыре связанных между собой студита. Не обращая ни на кого внимания, патриарх крикнул прямо с порога:
— Где василевс?
— Тише, — сказал Варда, — он спит.
— В такое-то время!… — Фотий в гневе стукнул патриаршим посохом по мраморным плитам зала.
На этот стук с визгом выскочила из покоев императора полураздетая Евдокия Ингерина. Пьяный Михаил даже не пошевелился.
— Тьфу, нечисть! — И только тут Фотий увидел прячущегося за колонной протасикрита. — А ну иди сюда! — строго сказал патриарх.
Тот, на удивление, подчинился сразу. С ладони у него свисала золотая цепь, на которой крепился крест. Его святейшество сразу узнал его.
— Откуда этот крест у тебя?
— Снял с шеи русского купца.
— Вместе с головой, пёс шелудивый… — Фотий вырвал золотую цепь с крестом из рук протасикрита.
Возвращаясь в храм святой Софии, Фотий теперь гневался на себя: «Как же ты мог не совладать с собой?! Сам же наряду с философией древнего грека Симонида Кеосского, который жалел простого человека и сострадал ему, внушаешь своей пастве и ученикам школы стоицизм великого римлянина Луция Сенеки, которому ещё и подражаешь в своём творчестве… А ты, как мальчишка, прибежал во дворец, настучал посохом, спугнул любовницу василевса, место которой в каком-нибудь солдатском лупанаре, а не в императорском дворце. Красивая — слов нет, и очень развратна… Потом наорал на ничего не понимающего с похмелья Михаила, которого всё-таки подняли всеобщими усилиями… Ты разве забыл, что при дворе много шпионов твоего злейшего врага Игнатия, недоброжелателей, доносчиков, да и просто лизоблюдов мелких? И кто, тебя поддержал?… Один Никита Орифа. Достойный, возвышенный человек».
И ещё одно обстоятельство не давало покоя патриарху: «Как, каким образом крест на золотой цепи, принадлежащий философу, оказался у старшины киевских купцов?… Уж не стряслась ли какая беда с Константином и Леонтием?»
Проходя площадь, патриарх увидел развалины некоторых домов, где жили, по-видимому, сарацины, а лавки их были буквально растерзаны, многие ещё догорали, источая вонь оливкового масла и восточных пряностей.
Во дворе Магнаврской школы Фотию встретился с книгой под мышкой негус Джамшид. Патриарх, как и просил Константин, окрестил его, но имя оставил прежнее, оно ему тоже понравилось.
И взял к себе учеником. И порой приходится удивляться, до чего же способный юноша! Знания в него вливаются, как в пустой сосуд вино. Да и из мальчика он превратился в статного подростка — с узкой талией, широкими плечами, развитыми на галерах. Правда, на кистях рук так и остались шрамы от наручных колец, особенно заметные на тёмной коже.
— Джам! — позвал его Фотий.
— Слушаю вас, мой учитель…
— Ты видел это? — И патриарх протянул золотую цепь.
— Да, видел. На груди отца Константина, а потом её показывал нам с Леонтием на дворе херсонесского стратига молодой красивый купец из Киева. И благодарил отца Константина за подарок…