Я сосредоточил свое внимание на горячей, плотной ладони Павлика. Сначала я почувствовал влажные импульсы, ничего особенного, простое человеческое сердце билось в мясистой взрослой ладони под моей детской ладонью. Но вдруг пробежала какая-то волна, потом что-то проползло, будто муравей или червячок, и я отдернул руку. Ни на моей, ни на Павликовой ладони ничего не было.
— Что это было? — спросил я.
— А ты не понял? — загадочно промолвил Павлик.
— Нет, — прошептал я, очарованный его загадочностью.
— Не понял разве, что это корабль плыл по морю? — сказал Веселый Павлик и улыбнулся, а в глазах его все искрилась влага.
— Какой корабль? — спросил я.
— Шлюп, — ответил он. — Веселый такой шлюпик.
— Здорово! — сказал я. — А еще можешь?
— Могу, — согласился он. — Давай руку. Чувствуешь? Чуешь, каравелла вошла в море? Чуешь, как они сближаются?
Сначала вновь были ничего не означающие импульсы сердца, но вот пробежала волна, пополз муравьем шлюп, а навстречу ему плыла красавица каравелла. Они сблизились и поцеловались на скрещении линий ладони, а Павлик забеспокоился и спросил:
— Милый друг, иль ты не чуешь?
— Чую, — прошептал я, и заскрипели снасти, звякнул колокол, трепетно захлопали крылья парусов, матросы ликующе приветствовали друг друга — не так уж часто в открытом океане встретишь судно твоей страны! А волны миллиардами страниц шелестели за бортом, стремясь скорее достичь далеких краев, невиданных земель, страны Лимонии и королевства Блефуску. Птицы, галдя и пища, скакали над волнами, клевали море и подпрыгивали в воздух, как на пружинках. Корабли медленно отошли друг от друга и затерялись в бескрайних просторах. Буря! Волны, глотая друг друга, плевались пеной, и огненные языки неба сладострастно слизывали соль со вспотевших мускулов океана. Тяжелое сердце земли вздрагивало и билось невпопад под разметавшимися нервами морей, и шли, шли, шли тучи далёко, гнал их злой ветер, больно стегая плетью, за горизонт, за незримую даль, на самый край земли. А когда море, ударившись головою об дно, потеряло сознание, все стало утихать, глохнуть, пал туман, и как только молочная пелена развеялась, солнце открыло глаза. Оно увидело тихую лазурь, крупицы островов, отдыхающих после любовного жара, белые тряпочки облаков, подсыхающие на веревках радуг, и чистое, гладкое зеркало, в котором оно увидело себя и возвеселилось. Сердце земли потекло в размеренном ритме, море проснулось, и чинно пошли стада послушных волн из одного конца земли в другой — пять шагов с запада на восток, пять шагов с востока на запад и еще пять шагов обратно. Павлик отнял у меня свою ладонь, отошел и сел в обшарпанное кресло.
— Павлик, — сказал я, — а еще?
— Я устал, — сказал он, — путешествие было такое долгое.
Я взглянул на часы.
— Но ведь прошло только три минуты!
— Прошла вся моя жизнь, — сказал он и грустно посмотрел на меня. Этого я не понимал. Жизнь Веселого Павлика казалась мне бескрайней вширь и вдаль, ввысь и вглубь, в будущее и в древность, он жил до меня и до всех нас, ныне живущих, и он будет жить, когда я уже умру, толстыми ногами пойдет по страницам волн, песчаных свеев и целующих трав мой гигантский слон Павлик — неуклюжий, то веселый, то депрессивный. Жизнь его не имеет границ, и как могла она уместиться в три минуты, ведомо одному лишь Веселому Павлику.
— Павлик, — спросил я, — у тебя что, нет, что ли, телека?
— А зачем он? По нему все равно одни глупости показывают, — сказал Павлик. — Вообще-то у меня был, но я его обменял. Одному мужику нужно было на дачу. Он мне деньгами хотел заплатить, а я у него Роджера увидел и говорю: «Давай на попку». А он даже обрадовался: «Забирай, — говорит, — а то он у меня троих родственников на тот свет спровадил. Как назовет кого-нибудь по имени, так родственничек тот в скором времени и тю-тю».
— Врешь, — засмеялся я, потому что зачем же тому мужику клеветать на попугая, от которого он хочет избавиться.
— Вру, — засмеялся Павлик.
— А на самом деле?
— На самом деле история обычная — попугай-матерщинник. «Забирай, — говорит, — ты все равно одинокий, а у меня теща интеллигентная женщина, доцент физиологическо-математических наук, мата не выдерживает физически и математически. Забирай, и дело с концом».
— Да ведь разве Роджер ругается матом? — спросил я.
— Да нет вроде, — сказал Павлик, — чего ему со мной-то ругаться?
Я много раз потом упрашивал Веселого Павлика повторить фокус с ладонью, но он всегда ловко отвлекал меня чем-нибудь другим, неожиданным и сумбурно веселым. То возьмется гадать на картах и такого напридумывает, что от смеха углы рта к мочкам ушей приклеются. То вытащит из-под стола пыльную рамку, в которой когда-то была вставлена картина Гойи, украденная филистерами, и станет в рамке изображать разные известные картины — Джоконду, сватовство майора, гибель Помпеи, рождение Венеры — или пародировать, как что по телевизору показывают, особенно здорово профессора Капицу передразнивал, так что даже Роджер стал Капицыным голосом говорить: «Добрый день», а когда я спросил, кто такие филистеры, Павлик сказал: