Выбрать главу

А в конце 1982 года объявили, что наш дом подлежит полной реконструкции и капитальному ремонту. Жильцов начали выселять, и потянулись они перелетными стайками в Бирюлево, в Отрадное, в Беляево. На Юго-западную и на кудыкины горы. Перелетели пощипанные Дранеевы, Хабибулины, Расплетаевы. Косяком ушли Типуновы, которые к тому времени уже стали Тяпуновыми, и вместе с ними исчезли крылья нашего двора, белоснежные голуби. Упорхнула бабушка Сашки Кардашова, а сам Сашка, придумавший нам на наши головы милиционера Лютика, давно уже не жил в нашем доме. Вслед за бабой Клавой Кардашовой переехала вместе с сыном Сережей учительница английского языка Ирина Акимовна. Заспанной совой промелькнула Валя Лялина. Улетела Файка Фуфайка, таксист Бельтюков с парализованной женой, семейство Виктора Зыкова и прочие, прочие, прочие…

Лютик ходил по двору зыбкой походкой и разочарованно смотрел на опустошенные скворечники нашего дома. Шваль, пьянь да шпана разлетелась на все четыре стороны и достанется теперь дармовщинкой другим милиционерам.

По пустынному ущелью, в которое превратился теперь наш двор, ходила неприкаянная Фрося Щербакова и не знала, что лучше — умереть или тоже сняться с насиженного гнезда. Она оставалась единственной, кем мог напоследок поживиться Лютик, и он помнил, как она советовала не только лупить, но и кожуру спускать, и не знал пока только, с какого бока к ней подкрасться…. Но вдруг сам получил квартиру в Орехове-Борисове и исчез, увезя вместе с собой мать и ожидающего расправы отца — добычу заветную и лелеемую. Когда они уезжали, Лютик-старший оглянулся на мир своей прежней жизни голубым зачитанным взглядом, горестно усмехнулся и сказал одно только слово:

— Кино!

ДЕТИ ДО ШЕСТНАДЦАТИ

Некоторым не нравится жить в Москве. Говорят, что здесь все намешано и некуда приткнуться, и негде отдохнуть душой. Не стану спорить — я люблю Москву, но не знаю, за что. Ведь и правда, некуда приткнуться, и везде суета, мешанина, и всюду норовят толкнуть, обругать, прогнать; и хотя я люблю Москву, я способен понять тех, кто ее не любит.

Но наш район не любить нельзя. Я часто думаю о нем, и вот как: или он единственный немосковский район во всем городе, или вся Москва немосковская, а только он один, желто-серый, приютившийся, задумчивый и наивный — может быть, только он один и есть настоящая Москва?

Вероятно, дело еще в том, что он такой маленький, и ему не довелось разбрасываться по просторам территории, а приходилось компактно и уютно укладываться, как младенцу во чреве матери. Он весь состоит из главной улицы и двух десятков второстепенных улочек и переулков, есть также две площади и один тупик.

Это замечательный район. Его суть в построении: он весь нанизан на Маршальскую улицу, шумную, стремительную, говорливую. С одной стороны она ограничена Камаринской площадью, а своим острием выходит на улицу Александра Блока, пронзает ее и, выскочив на Садовое кольцо, там теряется. Справа и слева от этой главной магистрали нашего района, как страницы открытой книги, разложены по обе стороны от корешка тихие и уважаемые, заросшие оазисами дворов улочки, переулки и один тупик.

Зимой, в трескучий мороз, зябко и душно от холода и выхлопных газов на Маршальской улице, но стоит сойти с нее в малолюдную улицу Братьев Жемчужниковых или утонуть в Старопитейном переулке, как сразу станет казаться, что здесь гораздо теплее, оттепельнее — просто не так остро пахнет морозным одиночеством выхлопных газов, больше места локтям и бокам, и никто не сердится на тебя, что ты лишняя капля, переполняющая чашу многолюдности и всеобщего раздражения.

Так зимой. А когда станет сыро, липко в запахах, почувствуешь истому и влечение к человечеству, выйдешь на главную улицу и увидишь, что там уже нет ни щемящего холода, ни духоты разреженного морозом воздуха, и в толпе все друг другу рады, даже если кто-то пьян или исковеркан судьбой. Жужжащие по проезжей части автомобили не выглядят угрюмо, они тоже дышат, хлюпают, мечтательно останавливаются на полпути, весело приветствуют солнце блеском зеркалец и стекол, и им можно все простить, этим скверным детишкам двадцатого века.

Потом придет время последнего снега и первого тепла, утопится в решетках канализации, а следы его шершаво просохнут на песочно-желтом солнцепеке, и тогда заскребутся, вылезая на свет, чувствительные листочки. Деревья, еще смущенные своей обновой, будут долго сонно дымиться над ошеломленными улицами, пока не поймут своих зеленых сил и не задышат уверенно всеми легкими, знающие, в чем смысл жизни.