Он увидел идущую в нашу сторону золотоволоску, и я, почувствовав, что ему неприятно мое присутствие, отошел.
Во втором отделении я смотрел временами на них и заметил, как, когда пели «Оду к радости», она положила руку на ручку кресла, видимо, ожидая, что он сразу возьмет ее руку в свою ладонь, но он взял ее руку лишь тогда, когда она медленно стала убирать ее.
Не так давно я снова встретился с ним. Кажется, весной прошлого года. Мы прошли вместе по Тверскому бульвару и потом по улице Герцена. Он был в хорошем настроении, сказал, что женат, но через неделю разводится, потому что не любит свою жену, а любит ту, с которой был тогда в консерватории. Видимо, ему не очень-то было с кем откровенничать, и он обрадовался случаю поговорить о себе с человеком, которого он вряд ли еще скоро увидит. Раз уж пошел такой открытый разговор, я набрался храбрости и спросил его, почему же он все-таки тогда хотел продолжать игру в неуловимых мстителей, когда у него умерла бабушка. Мы как раз переходили с Тверского бульвара на улицу Герцена, и я успел спросить на этой стороне, у памятника Тимирязеву, чтобы, пока мы переходим улицу, он успел подумать.
— Видишь ли, — сказал он, — это действительно странно. Просто тогда мне в голову пришла обидная мысль, что бабушка умерла, а ничего ровным счетом не изменилось, и можно пойти и снова играть, ведь играй или горюй — бабушку все равно не воскресить. То есть я подумал, что смерть делает свое дело, не обращая на нас никакого внимания. Это долго объяснять. Я думаю, ты поймешь это, когда умрет кто-нибудь из близких тебе людей.
Последняя фраза была очень резкой, но я обрадовался, что Лукичев не пытался что-то сгладить, хотя, кажется, это было в его натуре — все сглаживать и приводить к какой-то схеме. Он что-то еще говорил, размышляя больше с самим собой, нежели интересуясь, нужны ли мне его рассуждения.
Когда мы прошли мимо консерватории, облепленный желтым предвесенним снегом Чайковский щелкнул пальцами приподнятой руки и согнал едва заметным движением башмака нахального воробья, залетевшего на пьедестал и невпопад чирикающего.
Тут Лукичев произнес длинную-предлинную фразу, смысл которой сводился к тому, что дураки мы — роемся в куче пыли в поисках кусочка золота и отмахиваемся от стоящего поблизости золотого изваяния только потому, что кто-то другой прикоснулся к нему и оставил следы своих лап, то есть пальцев, вернее даже, ничего не оставил, а нам только кажется, что оставил, но все равно, обидно, да даже не обидно, а просто вот что-то такое претит… Он покраснел, вспомнив, что рядом иду я и ничего не понимаю. Он тут же стал рассказывать что-то веселое, какой-то анекдот про мужика, которого жена отрезвляла довольно оригинально — она облепливала его всего с ног до головы горчичниками. Он так и не дорассказал своего анекдота, а я забыл сказать ему, что сегодня ломают желтый кирпичный дом. Мы расстались около зоологического музея, куда я вдруг решил заглянуть, чтобы вспомнить Веселого Павлика. На прощанье Лукичев сказал мне:
— Жизнь прекрасна, Леха. Забудь, что я говорил тебе тогда в консерватории. Жизнь прекрасна, а книги и кино — это тоже жизнь. «Салют, маэстро!», как сказал Маркес Хемингуэю, когда они однажды встретились на улице, вот так же, как мы с тобой.
И я так и не понял, что за человек Лукичев, что он скажет мне, если мы встретимся с ним еще раз. Бродя по музею, я думал о Лукичеве, и мне не удалось как следует вспомнить маэстро Веселого Павлика.
Возвращаясь домой, я решил прогуляться по нашему району. Было то время года, когда уже не так зябко и душно от холода и выхлопных газов, а пора всеобщей истомы и взаимных, симпатий всех людей друг к другу еще не пришла. На Новозаветной улице чувствовалось, что грядет пасха, в переулке Веры Засулич какой-то парень без пальто и без шапки громко уговаривал какую-то девушку не уходить от него, и даже на Бытовой слышно было, как парень кричит:
— Не уходи от меня такая!
Я прошелся по Маршальской улице. Здесь парень заглох, но стали слышны удары земли — это начали ломать желтый кирпичный дом. Мне не очень хотелось присутствовать при его гибели, и я зашел во двор улицы Братьев Жемчужниковых. В отличие от нашего двора, он был еще жив и крепок. Мне было весело смотреть, как другие девочки играют в классики и в прыгалки и другой Женя Типунов девчоночьи околачивается среди них; как другие ребята играют в какое-то разбойничье кино и гоняют по недавно отремонтированной хоккейной коробке стукотливый мяч.
ЧЕМПИОН МИРА
Он жил в большом сером доме на седьмом этаже. Мы все очень любили его и любили за ним заходить. Большой серый дом, спиной сидящий в нашем дворе, а профилями обращенный на Старопитейный переулок и Массовую улицу, был совсем не такой, как наш, как желтый кирпичный и как маленький бурый. Высокие двери подъездов открывались не просто — массивно, тяжко; за ними были еще одни. И еще одни. И уже там, за третьим заслоном дверей, распахивались объемные высоты лестничного проема, полные воздуха, голубого света витражей и цокающего гула ступеней. Под ногами — скользкий кафель, собранный из широких плиток, разнообразных, расписанных сочной краской, составляющих в целом большой звездчатый рисунок. С небес мягко сходил лифт, двери которого основательно гремели на все подъездное эхо. И вот медленные вздохи этажей отсчитывали — д-вааааа, т-риииии, чеээтыыыре, пяааааать, шеэээээсть и сеэээээмь. Здесь он жил.