Потом, когда мы выходили на улицу из подъезда большого серого дома, лето брало нас к себе под мышку, в свою душистую ночную тьму, и мы уходили странствовать. Обычно странствия приводили нас к развалинам старой церкви, где в заросшем церковном саду мы жгли костер и рассказывали друг другу ужасы, чтобы страх мешал глазам слипаться. Вспоминали, что развалюха церковь когда-то была церковью Петра и Павла, о чем нередко сообщала мне моя бабка, Анна Феоктистовна.
— А двери-то заколочены, жуть, — говорил младший Тузик.
— А ты как хотел? — говорил старший. — Чтоб мертвяки наружу лезли?
— А что там? Мертвяки? — шептал я в ужасе.
— А ты думал! — восклицал Ляля, подмигивая старшему Тузику. — Там они и лежат, Петр и Павел, а по ночам-то им хочется, хреново им, вот и начинают наружу скребстись.
— А чего это им хочется?
— Подрастешь, узнаешь, — похлопывая меня по спине, ржал Ляля, а сам-то был на полтора всего года меня старше.
Постепенно разговор подходил к интимной теме. Костер возбужденно потрескивал, и Ляля рассказывал о своей матери.
Отца у Ляли никогда не было. Лялина мать, Валя Лялина, могла сообщить своему сыну лишь самые скудные сведения, что отец его был чистый негр, смешно пел по-русски «Подмосковные вечера», а больше ничего по-русски не знал, и звали Лялиного отца Жозеф, поэтому Ляля был Владимир Жозефович. Неизвестно даже то, из какой страны происходил тот Жозеф, на выбор Ляле предоставлялась вся Африка, вся Латинская Америка, США и Канада, не исключались также острова Тихого океана, Папуа — Новая Гвинея и даже страны Западной Европы, где негры тоже есть.
Ляля родился обыкновенным младенцем, с белой кожей, разве что немного смугловатой. К году у него уже курчавились смоляные волосы, в два года он стал заметно темнеть лицом. Первой неладное заподозрила чуткая Фрося. Когда Ляле исполнилось три года, она спросила Валю:
— Валь, а Валь, а сынуля-то твой уж не негра ли?
Нисколько не смутившись, Валя рассмеялась:
— То-то и я думаю: никак негра?
— Вылитый негритенок, как в кине недавно показывали, — подтвердила Фрося. — Вот давеча было кино. Как его?.. Ну там негритенок, его еще хозяин звал почему-то «бой»… Во, «Максимка»! Вот в каком кине.
Вскоре все другие тоже стали обращать внимание на дворового негра, Валя поначалу отшучивалась, потом стала обижаться, но наконец вынуждена была признать в сыне негра. Она даже не поленилась пойти в ЗАГС и поменять отчество сына с первоначального Иванович на экзотическое Жозефович.
— Я им говорю: вы исправьте там, что не русский, мол, а негра, ведь русских-то таких не бывает, а они смеются, не хочут. Ну так, говорю, хотя бы ж напишите — русская негра. Тоже нельзя. Ну пусть уж будет записан русский.
— Нет, русских таких не бывает, — говорил дядя Витя Зыков, глядя на черненького Лялю.
А Дранейчиков отец на это говорил:
— Нет, русские всякие бывают.
К школе Ляля уже был настоящим негром. Первого сентября я с завистью провожал его и Дранейчика в первый класс. Они шли торжественно и даже носами шмыгали со значением. Оба несли в руках большие букеты флоксов, которые капризно осыпались, оставляя за нами легкий след. В первый же день Ляля вернулся из школы с расквашенным носом и с синяком под глазом, который сначала был незаметен на чернокожем лице, но потом опух и налил глаз кровяными жилками. С кем и за что он подрался, выведать было невозможно. И часто потом, всю зиму и всю весну, он приходил из школы потрепанным, только зубы, крепкие, негритянские, оставались целы и невредимы. Когда я на следующий год пошел в ту же, сто тридцать седьмую школу, я узнал, почему Ляля дрался со своими одноклассниками. Однажды, свесившись с перил второго этажа, кто-то из класса крикнул ему:
— Максимка! Бой! Пойдешь с нами в футболян?
— Катитесь вы! — огрызнулся Ляля и быстро пошел домой, не разговаривая даже со мной, будто и я дразнил его «боем».
Но вскоре он свыкся и откликался на обидные прозвища, которыми награждали его одноклассники. Мало того, свыкся и с тем, что он не такой, как все, хотя никак не мог осознать себя негром.