— Ага? Алеша, ага?
— Можешь считать, что ага, — сказал я.
А тем временем в небе над пятачком нашего двора, стиснутым со всех сторон домами, плыл самолет. Он касался крыльями облаков, и ему очень просторно было гудеть в огромном небе. А я, завидуя Гене Субботину, думал, почему у таких, как Гена, такие отцы, а у таких, как Женя Типунов, такие деды.
— Ну как там твой Анатолий? — спрашивала за картами моя бабка у бабушки Субботиной. — Не кричит больше, что ему тесно?
— Крой, Алена, — отвечала бабушка Субботина. — Не, ноне вродя мирно зажили, тьфу-тьфу — кабы б ня сглазить. Ах ты ж! Вмастила! Обратно я дура? Поговаривают, быдто на межнародные рельсы яво перевядут вскорости. В заграницу будет лятать.
— Чего-нибудь привезет, значит, — говорила моя бабка. — А ну-ка, я тебе козыря подброшу! Отбилась? Вот дьявол!
Дьявол.
Пьянство моей матери Анфисы достигло апогея.
Вот сейчас она придет. Я жду, когда закричит звонок, зазвенят, не попадая в замочную скважину, пьяные ключи, забьется в истерике дверь под нетерпеливыми ударами дьявольских каблуков. Я жду и щиплю пластилин, и пальцы лепят одного за другим зеленовато-серых чертиков с крыльями нетопырей, каких я видел в «Вие» и чуть не свалился от страха с люстры ДК Лазо.
Ночью чертики ожили. Моя пьяная мать Анфиса вдруг услышала, как они копошатся на письменном столе, повизгивают, хихикают и хрюкают. Она нашарила пьяной рукой выключатель своего бра и пустила зеленоватую струю света на мой письменный стол. На столе копошились, прыгали, играли в чехарду и корчили омерзительные рожи зеленовато-серые чертики с крыльями нетопырей. Мать в ужасе закричала и дернула шнур бра. Бра соскочило с гвоздя и потухло. Я выпрыгнул из кровати и, боясь, что мать разозлится на меня, сгреб чертиков в одну кучу, смял пластилин в ком и бросил его к себе под кровать. В тот же миг вспыхнул большой свет, и моя мать Анфиса подбежала к письменному столу. Появилась всполошенная бабка.
— Ты что, дура? — спросила она. — Ты что орешь?
— Заорешь тут, — сказала моя мать, заглядывая под стол, двигая стулья, отдергивая шторы. — Чертей видела на Лешкином столе.
— Господи, царица небесная! — воскликнула бабка, набрасывая на все углы комнаты крестные знамения. — До чертиков допилась! Прости, господи!
Дворовые бабульки говорили потом моей матери:
— Фиса! Что ж ты все пьешь-то, лахудра такая-сякая! Ведь ты уже на человека не похожа. Так недолго и копыта откинуть.
А моя мать отвечала им весело:
— Не беспокойтесь, скоро мне хана уже, позавчера ночью уже черти за мной приходили — звать меня в пекло.
И если раньше во дворе все замечали красоту тети Веры Кардашовой, за которой не видно было пьяной личности моей матери, то теперь дьявол вылез на первый план, и все его видели, говорили о нем, и волей-неволей становились хуже, потому что чувствовали — как ни будь плох, а хуже Фиски Стручковой не станешь.
Вот она идет по двору, и Веселый Павлик смотрит на нее из своего окна; а вот натягивается под тяжестью огромного тела шнур от радиолы, и лишь подвальный полумрак видит, как рвется из-под стиснутой петли дыхание, не может прорваться, гаснет в гигантских легких, и качается тело, когда-то веселое, в подвальной сырости, при свете самой тусклой в мире лампочки.
После того, как похоронили Веселого Павлика, я решил: ну его всё к черту, уеду куда глаза глядят! И я даже собрался, и даже дошел со своим барахлом до нашего Профсоюзного пруда, но не смог. Не смог вырваться из заколдованного круга моего двора, из стиснутой петли домов — нашего, большого серого, желтого кирпичного и маленького бурого, где на третьем этаже больше никогда не будет жить Веселый Павлик Звонарев. Я не уехал куда глаза глядят.
Через месяц после моего неудавшегося побега моя мать Анфиса исчезла, нацарапав напоследок в ванной три матерных слова. Пластилин, переживший столько метаморфоз, от прекрасного изображения тети Веры до жуткой ящерицы и чертей с перепончатыми нетопыриными крыльями, одряхлел наконец, в нем завелись какие-то волоски, комочки, мусор — я выбросил его на помойку. Потом останки моей матери нашлись. Ее глазницы глядели в небо, как будто небо звало ее, а не пекло. Над взглядом пустых глазниц моей матери Анфисы плыли по небу самолеты, как водомерки мимо белых облачных лебедей. Только небо остановило ее, мою мать Фису, сказав ей: стой, ложись ниц и обратись лицом ко мне, тут твое последнее место.