И все же порой и еще долгое время спустя меня охватывал трепет, вызываемый воспоминаниями прошлого; я был одинок и часто тосковал по любви, но теперь, после нашей встречи, это была не столько любовь к Одри, сколько жажда любви вообще. Ибо Одри олицетворяла для меня любовь, я вспоминал о ней, уже не наделяя ее теми качествами, которые были присущи ей одной и делали ее более реальной, чем любовь.
Отчасти эта перемена произошла со мной во время нашей встречи; теперь, вспоминая ее слова, я понимаю, что многое, что в былые времена заставило бы меня страдать, прошло незамеченным, как будто она говорила с бывшим любовником не о своей жизни, а о новых фасонах платьев. Пока я слушал ее, меня раза два кольнуло, но тогда я сам едва ли заметил это, хотя потом, когда я вспоминал ее слова, они вновь заставили меня страдать. С удивлением я вынужден был признать, что ее упоминания о «доме», о «муже», ощущение ее нынешней неспокойной семейной жизни задели меня больше, чем все остальное, что она говорила. Я пытался оправдать себя тем, что Одри, та Одри, которую я любил, обречена прозябать среди кастрюль, к чему она никогда не питала склонности. Но я страдал не из-за этого. Я злился не потому, что она связала себя условностями, а потому, что я сам мечтал связать себя этими условностями. Я был бродяга в душе, не связанный ничем, кроме своей работы. Но, когда я слушал, как Одри говорит о «доме», мне хотелось, причем с такой силой, что я сам бы не поверил, этой обыденности, тревог и неудобств, незначительных радостей, мелких огорчений, без которых нет той самой интимной и самой банальной вещи, что носит название семейной жизни.
Я часто вспоминал, как мы с Одри посмеивались над такой жизнью. «Хороша бы ты была, — говорил я, — сидя у огня в моих комнатных туфлях». Но теперь, когда я бродил осенними вечерами по улицам, смотрел, как тускло мерцают под деревьями фонари, слова, сказанные мною много лет назад, казались мне противоестественными; и, когда я шел мимо домов, стоящих в глубине от дороги, смотрел на освещенные окна, излучавшие такое тепло среди темноты, я завидовал Одри и жаждал для себя всего того, над чем мы когда-то вместе издевались.
Однажды вечером мы шли с Константином по Кенсингтону, обсуждая какие-то научные проблемы. Долгое время мне не с кем было поделиться. Хант был слишком далеко, и получалось так, что я выслушивал множество историй, но никому не рассказывал свою собственную. И вдруг какая-то картина, какой-то запах прошлого прорвался сквозь идеи Константина, и я ощутил в себе ужасную пустоту. Я заговорил об Одри и себе. Незадолго до того я обнаружил, что Константин, при всей своей экстравагантности и склонности к абстрактному теоретизированию, имел связи с невероятным количеством женщин. Вероятно, это и вселило в меня надежду, что он может помочь мне.
Он слушал меня с застенчивым и неловким видом, но через минуту он уже был красноречив, как всегда:
— Я иногда думаю, — сказал он, — что если попытаться систематизировать все возможные варианты «проблемы трех тел», не поможет ли это человечеству? Во всех неустойчивых — личных отношениях, конечно, всегда наличествуют три человека, следовательно, мы с легкостью можем дать формальное описание всех случаев, которые обычно встречаются. Я однажды сделал это год или два назад. Начиная со сравнительно маловероятного случая, когда все трое любят и в равной степени. Этот случай, я полагаю, можно отбросить, хотя я и не вижу, почему он не может встречаться время от времени. Другой противоположный случай тоже маловероятен, но может иметь место, это когда три человека в равной мере не приемлют друг друга. Мы можем разработать описание для такого случая. Между этими двумя находятся все остальные… включая, конечно, и ваш случай…
Он мне сочувствовал и даже как будто заинтересовался, но я вдруг с раздражением подумал, насколько мы с ним по-разному видим людей. Ему человеческие существа, окружающие его, представляются совершенными абстракциями. Умная, удивительно сложная, великолепно расцвеченная абстракция идеального мира, — таково его представление об окружающем. И это представление было настолько чуждо моему, что с таким же успехом он мог говорить на незнакомом мне языке.
Я злился, но аналогия с физической «проблемой трех тел» меня позабавила. Я перевел разговор опять на науку, и Константин с потрясающей убежденностью стал говорить о составе земной атмосферы к тому моменту, когда возникла жизнь на земле.
По иронии судьбы получилось так, что именно Константин помог мне освободиться от уз прошлого, это он подстегнул мое честолюбие и благодаря ему я пережил самые волнующие моменты моей жизни.