— А о каких это моих неприятностях ты говоришь? — насторожился Архипов. — Неужели тебе звонили?
— Кто звонил? Никто мне не звонил, — сказала Софья Степановна, встревожившись. — А что случилось?
Борис Васильевич коротко рассказал ей про Тимофеева, про тампон. Больше всего боялся он увидеть в ее глазах сожаление, сочувствие к человеку, который впервые столкнулся с приметами собственной старости.
И, кажется, она это поняла, потому что сказала:
— Но это же с каждым может случиться! Человек — не механизм! К тому же ты слишком устал. Очень много у нас у всех — а у тебя и вовсе — так называемых нагрузок, лишних дел, обязанностей, в общем, суеты, отвлекающей от главного. Это утомляет. Ну, должен ли именно ты «выбивать» шифер для нового корпуса? Это же смешно! Каждый человек должен заниматься своим делом. Только своим! Иначе он ничего толкового в жизни не добьется.
— Тут есть резон, — согласился Борис Васильевич. — Насчет суеты мирской — это ты верно. — Он потянулся за папиросой.
— Много куришь, — заметила Софья Степановна. — Я, между прочим, недавно Ленку застукала: вертится перед зеркалом с папиросой в зубах. «Ты что, говорю, с ума сошла?!» А она отвечает — нет, мол, мамочка, не волнуйся, я не курю, просто хочу посмотреть, идет ли мне это.
Архипов улыбнулся, взглянул на часы.
— Опять дома нет? Где она ходит так поздно?
— Да, сегодня, кажется, запоздает, — сказала Софья Степановна. — Она предупредила, что задержится.
Когда Слава Кулагин впервые появился у них в доме, мать как-то встревожилась. Она сразу заметила, что Леночка старается ему нравиться, надевает лучшие свои кофточки, подолгу возится с волосами — то пригладит, то распушит, то челку выпустит. Конечно, ничего серьезного между детьми быть не может, в этом она не сомневалась. Но пугало то, что и ей-то самой Слава нравился все больше и больше.
Вначале он показался ей совершенным белоручкой, эдаким господским мальчиком. Но на днях у Лены начисто оторвался каблук, и Слава так ловко вернул его на место, что Софья Степановна даже удивилась. В тот же вечер в Леночкином торшере испортился патрон. К счастью, дома нашелся новый, и Слава умело и быстро подсоединил к нему электрический провод, а вместо изоляционной ленты использовал лейкопластырь.
В общем, у парня были хорошие руки, а уж о голове и говорить нечего.
— Как ты думаешь, Боря, не обидит этот Слава нашу девочку? — после длительного молчания прямо спросила Софья Степановна. — По-моему, он не из таких. Но ведь Леночка очень уязвима. Мне почему-то кажется, что она влюблена в него больше, чем он.
— Соня! — строго начал Борис Васильевич. — С чего ты все это взяла: она — больше, он — меньше и все такое прочее. Смешно, ей-богу! Пускай сами взвешивают, не наше это дело. И вообще, почему ты придаешь такое значение этому детскому роману? И что он может ей сделать, нашей Ленке? Ну, допустим даже, что он ее не любит. И что? Старой девой она останется, что ли? Попереживает, конечно, это уж безусловно, но без этого редкая жизнь обходится. Ты ведь тоже не в меня первого была влюблена, да и у меня были романы, и у Ленки еще будут. Зачем так всерьез относиться к ее первой дружбе с мальчиком?
Софья Степановна поднялась с дивана. Она видела, что муж не поймет ее материнской тревоги, что слишком уж просто он смотрит на эту дружбу, которая — как подсказывало ей материнское чутье — в любой момент могла перейти совсем в иное качество. Да, безусловно, оба они думали сейчас о Леночке, о первом горе, которое, быть может, ее ждет и которое тяжеленько будет пережить именно потому, что оно первое. Но думали по-разному. И потому продолжать этот разговор, в сущности, не имело смысла.
Уже лет семь Архипова не посещали ночные кошмары, которые мучали его долгие годы. А в эту ночь все возобновилось. Софье Степановне пришлось немало повозиться с мужем. Судорожные конвульсии — последствие контузии — сопровождались бессвязным бредом. Отчетливо, до мельчайших подробностей, видел он во сне Соловьевскую переправу на Днепре в июле сорок первого года, когда тысячи беззащитных людей гибли от ожесточенных бомбежек. Потом видел горькое отступление из Вяземского котла в октябре сорок первого. В мозгу возникали и снова исчезали лица раненых, умоляющих не оставлять их немцам. И среди них оказывалось Леночкино лицо, искаженное ужасом, болью, отчаянием…
Потом ему привиделся врач, которого он сам хотел расстрелять за отказ сопровождать раненых с последним поездом из Гжатска. Но почему-то у врача было лицо Сергея Сергеевича Кулагина. И уж последним, кого он запомнил, перед тем, как Софья Степановна сделала ему укол пантопона, явился комиссар госпиталя, который обучал его, как не давать гневу вырываться наружу.