Выбрать главу

Валентина Анатольевна ждала, ждала, а сына все не было. Можно бы, конечно, позвонить в клинику, но у них это не было принято. А в голову лезли мысли, одна другой страшнее, и душа болела. Больным-то он — хирург, человек с ножом в руках, а ей — сын, ее мальчик, Федя…

— Мамочка! — обрадовался Федор Григорьевич. — Милая ты моя! — И остановился в дверях. — Ну, поздравь меня! И, пожалуйста, чаю, покрепче и погорячей. Смерть как хочу пить!

Валентина Анатольевна мгновенно очнулась и, мимоходом обняв сына, поспешила на кухню.

А потом он сидел в кресле, вытянув ноги в одних носках, сидел, закрыв глаза, и неудержимо тянуло спать, но засыпать не хотелось, чтоб не утратить во сне никогда еще не испытанное, столь острое чувство счастья.

Но Валентина Анатольевна все же уложила его, и он как в яму провалился, сны его были светлыми, радостными, хотя, проснувшись, он не мог вспомнить ни одного из них.

Он вскочил рывком, будто кто-то его окликнул, сел на постели, снял телефонную трубку и набрал номер клиники. Он говорил шепотом, чтоб не разбудить мать, а по ту сторону провода громкий, веселый голос отвечал ему, что все в порядке, Чижова чувствует себя хорошо, спит. И он подумал, что удачная эта операция — праздник не только для него, а для всей клиники.

Федор Григорьевич снова лег, закрыл глаза, но заснуть уже не смог, встал, оделся, неся туфли в руке, в носках прошел к двери и, мягко закрыв замок, вышел из дома.

А на пятые сутки, ночью, у Ольги Чижовой внезапно подпрыгнула температура. Дежурила, как обычно, когда Федор Григорьевич отсыпался, Крупина. Она не хотела беспокоить Горохова — он и без того сутками не выходил из клиники, — рассчитывала, что сама справится. Но началось удушье, и пришлось позвонить.

Горохов приехал мгновенно. Сделал дополнительные назначения. Тяжело ступая, медленно вышел из палаты, закурил и вдруг, словно решившись на что-то, поспешил к себе в кабинет.

…Архипов сам подошел к телефону.

— Прошу вас, Борис Васильевич, — не здороваясь и не извиняясь за ночной звонок, лихорадочно заговорил Горохов. — Прошу вас немедленно приехать. Надо. Очень надо. Как можно скорее. Машина сейчас выйдет.

Он встретил Архипова у подъезда, бросился навстречу, помог снять пальто.

Борис Васильевич окинул Горохова цепким, коротким взглядом и сказал:

— Показывай дорогу.

Осмотрев Чижову, он вышел в коридор, сунул руки в карманы, поглядел в окно.

Горохов ждал. Он ждал слишком долго, не смея вторгаться в тягостное раздумье профессора. Но потом, не выдержав, спросил:

— Что? Плохо?

После еще одной мучительно долгой паузы Архипов наконец заговорил:

— Вот что я тебе скажу, Федор Григорьевич. Такое осложнение невозможно предвидеть. — Он говорил, постукивая пальцами по стеклу. — И на всякий случай надо бы предупредить родственников…

Он не сказал, в сущности, ничего такого, чего Горохов не предполагал сам, и тем не менее Федор Григорьевич физически не мог что-либо ответить. Если бы можно было в ту минуту заглянуть в его мозг, вряд ли там удалось бы прочесть хоть одну связную мысль. Вероятно, так чувствует себя животное на бойне: его уже оглушили, но оно еще живет.

— Но пока тлеет огонек, хотя бы искорка, борьба должна продолжаться, — донесся до него, как сквозь вату, голос Архипова.

— Вы знаете, что она мне сказала? — не вникая в смысл своих слов, заговорил Горохов. — Она сказала буквально так: «Какой-то ужас творится вокруг меня. Что же это делается? Неужели нет возможности меня спасти? Мне не страшно умереть, мне страшно умирать».

…Тамара Савельевна все эти дни почти не спала, и ей едва ли было лучше, чем ему. Он страдал только за Чижову, а она — еще и за него. Он конечно же казнил себя, что решился на операцию, а она — что не предотвратила ее, ни слова не сказала против, восторженно глядела на Горохова — и только.

«А как было не глядеть? — спрашивала она сама себя. — Не он же сам, а консилиум приговорил Ольгу к смерти и определил, что операция — единственный шанс. Дело только в том, что никто, кроме Горохова, не осмелился бы. Пять суток им восхищалась вся клиника, весь город. И если Ольга не умрет, он будет героем. А если умрет — за что же его корить?»

Безжалостно и нещадно винила себя Тамара только в одном: она должна была, обязана была сразу же после операции послать телеграмму Кулагину. Но она, как и все другие, была словно под гипнозом успеха.