Какое-то мгновение они стояли и молча смотрели друг на друга.
Тамара Савельевна вдруг поняла, почему ей сегодня особенно с ним неловко. Обычно она сидела, а он лежал в кровати или тоже сидел против нее на стуле. А тут было все не так. Как будто они встретились, как старые знакомые.
— Куда вы торопитесь? — как можно спокойнее сказала Тамара Савельевна. — Отдыхайте, отсыпайтесь. Сами же говорили, что последние два года не отдыхали. И курили по две пачки в день. — Она улыбнулась, поглаживая лоб.
Но Тарасов не ответил на улыбку.
— Послушайте, Тамара Савельевна, не разговаривайте со мной, пожалуйста, как с маленьким. Меня поглаживать не нужно. Я же не собачка. Скажите, сколько мне придется здесь лежать? И что у меня нашли? Я знаю, что люди вашей профессии не любят говорить правду, наивно полагая, что существует ложь во спасение.
Тамара Савельевна видела, что Тарасов смотрит на нее недоверчиво и тут же отводит взгляд. Она знала, что все равно не может, не имеет права, не должна посвящать его в то, что ей известно. И тоже избегала смотреть ему в глаза, не находила в себе сил для этого. Она думала: вот стоит большой, сильный человек, прошедший воину, много раз видевший смерть. Он вынес все, не сломился…
Она даже вздрогнула, испугавшись, что не выдержит, скажет ему ужасную правду. Ей страшно захотелось сказать ему все, и в какое-то мгновение даже показалось, что она невольно прошептала роковые слова. Но, взглянув на посуровевшее лицо Тарасова, Тамара поняла: нет, он ничего не знает.
И снова она улыбнулась ему.
— А вам не кажется, что человек всегда чего-то ждет? — вдруг грустно спросил Тарасов. — Одни ждут прибавления семейства. Другие отпуска. Третьи — пенсии, четвертые — издания книги. Ждут прибавки к зарплате. Вообще ждут! Вот и вы теперь, вероятно, ждете, когда я уйду, переминаетесь с ноги на ногу. Знаю, вы очень перегружены, каждая минута ваша на учете. Так скажите — и я вас отпущу. А не скажете — что ж, и на том спасибо. Всего вам хорошего.
И Тарасов медленно пошел по длинному коридору.
Крупина посмотрела ему вслед. Она хотела сказать, что вовсе не спешит и готова продолжать с ним разговор. Но тут же отказалась от этой мысли. Ей до слез было жаль таких больных. Ведь уж не девочка, не вчера со студенческой скамьи, пора бы привыкнуть. Надолго ли хватит ее, если за каждого тяжелого больного у нее будет болеть сердце — буквально, физически болеть!
Говорят, своя беда, как и свое счастье, делает человека невосприимчивым к чужим переживаниям. Неправда! После истории с Гороховым, принесшим ей столько муки, Тамара Савельевна едва ли не более остро стала ощущать чужие страдания. Наверно, это от человека зависит?..
Длинный, тощий, Тарасов, не оглядываясь, шагал уже в самом конце коридора. Она знала: с ним будет то же самое, что с другими. После операции кому-то суждено прожить год, или два, или три, кому-то немного больше, а кому-то и того меньше. Сегодня от этой болезни умирают так же, как умирали десять и пятнадцать лет назад.
Ощущение собственной беспомощности было столь чудовищно, что иногда опускались руки, не хотелось делать даже то минимальное, что делали повсюду: отсекали пораженную часть органа, безошибочно зная, что это не радикально, что никакой гарантии на дальнейшее нет. Сделают операцию, а там — что бог пошлет.
«Мне бы надо, как Сергей Сергеевич, — думала Тамара Савельевна, как всегда в трудную минуту обращаясь мыслями к профессору Кулагину. — Тот ни взглядом, ни жестом себя не выдает. Непроницаемый! Или, может быть, все оттого, что я женщина и мне особенно тяжело? М и л о с е р д и е! Сестра милосердия! Жаль, что исчезло это слово. И звучит оно куда лучше, чем медсестра. Впрочем, далеко не все сестры — сестры милосердия. Где-то я читала, что лучшие из них были из монахинь, — те полностью отреклись от мирских забот и соблазнов и посвятили себя служению чужому страданию. Возможно, это и правда…»
Вчера Тарасов подошел к столику сестры, сел, тяжело уперся локтями о стекло, опустил плечи и задумался. Слова врача, конечно, не успокоили его. Он вспоминал, как долго держали его перед экраном рентгена, слышал шепот врачей и рентгенолога. И все-таки нет-нет да и являлась ему робкая надежда: «А вдруг все это от мнительности взбрело мне в голову?» И эта спасительная мысль сразу тянула за собою уже обычные жизненные заботы: «Надо позвонить Кате, чтобы она зря не волновалась. И так умаялась за зиму с детьми…» Но потом опять и опять думалось: что будет с семьей, если с ним что-то случится? Все рухнет! «Дети, конечно, вырастут, советская власть без образования не оставит. Но каково Кате? Она привыкла за моей спиной быть, как за каменной стеной, — размышлял он. — Прошлый раз едва удержалась от слез. На войне был враг, и я знал: или он меня, или я его. А тут — как овца на бойне!.. Сиди и жди. Нет, все-таки надо окончательно выяснить — да или нет? И перестать выдумывать невесть что».