— Мне в самом деле очень тоскливо, Анатолий Святославович, — совсем неожиданно для Олишева сдался Сергей и ожесточенно потер ладонями виски.
Олишев медленно встал со своего кресла, обошел вокруг стола и присел рядом с Сергеем.
— А вы не бойтесь, Сережа, тоски. Она обостряет ум. Поверьте моему незавидному опыту.
— Спасибо, Анатолий Святославович. Спасибо… Раньше я собирался к вам с возражениями… — Он запнулся, и Олишев сразу же поспешил ему на помощь:
— Я даже очень рад этому, Сережа. И пусть вас это нисколько не смущает.
Сергей и в самом деле приободрился. Но тут совсем неожиданно Олишев вдруг заявил:
— Впрочем, Сережа, вы не всему верьте из того, что я вам иногда говорю, потому что сказанное мною определяет, может быть, всего лишь мое лицо со всеми его контрастами.
Сергей недоуменно посмотрел на него.
Олишев устало приподнялся, вышел из-за стола и медленно направился к двери, сославшись на то, что неплохо было бы продолжить разговор за чашкой чаю.
— Мариша куда-то ушла. Придется нам заняться самообслуживанием, хотя мы с тобой и никудышные мастера чаеварения, — оправдывался он на ходу, но Сергей понял, что ему просто, видимо, не хочется продолжать начатый разговор и что все это он делает лишь для того, чтобы хоть сколько-нибудь успокоиться.
Несмотря на то, что дверь кабинета осталась за Олишевым плотно прикрытой, до Сергея вскоре донесся сухой треск сваленного или упущенного блюдца и нервное ворчание хозяина. После двух-трехминутной тишины Олишев снова появился в кабинете и начал накрывать стол с тем очаровательным самозабвением, которым всегда отличаются русские люди, особенно старые москвичи, во время потчевания гостей.
За чаем Олишев еще раз попытался свести разговор к вещам более простым и, видимо, поэтому пошутил:
— У нас с вами был разговор интеллигентный. Как говорится, интеллигентские пустяки.
Но Сергей шутку не поддержал и сказал очень серьезно:
— А вы знаете, Анатолий Святославович, такие вот пустяки иногда меня так засасывают, что по нескольку дней подряд ничего не могу писать. Ну вот хотя бы сегодня, еду я к вам в одиночестве (почему, вам известно). — Олишев признательно опустил глаза. А Сергей продолжал: — Еду и твержу без конца давно найденные, выношенные две строки застоявшегося на месте стихотворения:
— А строки, должен вам сказать, неплохие, — перебил его Олишев. — В них уже есть интонация.
— Интонация?.. Нет, Анатолий Святославович, вы или хотите уйти от большого разговора, или вы просто считаете меня мальчишкой.
Профессор не донес чашку до своих губ и, медленным движением опустив ее на стол, посмотрел как-то особенно пристально на сидящего перед ним студента. Взгляд округлившихся глаз был именно таким пристальным и вместе с тем удивленным, что стало понятно: он и в самом деле увидел перед собой не только юношу, которого можно учить и наставлять.
— Мы, кажется, меняемся ролями, Сережа, — немного снисходительно, с чувством собственного достоинства улыбнулся профессор.
Но Сергей не захотел услышать иронию в голосе Олишева.
— Меня что волнует. Что я хочу сказать? — размышлял он. — Вы, Анатолий Святославович, тоже отлично помните, как не совсем давно у нас писали и говорили о лирике, особенно любовной, робко и почти шепотом. Теперь же все пошло наоборот: некоторые начали вспоминать все свои самые мелкие обиды на кого-то и царапины собственного сердца возводить в ранг общечеловеческого бедствия. Не знаю, как другие, но я не люблю той литературы, которая в трудные минуты не поддерживает меня, не светит мне на моем трудном пути, а, наоборот, старается схватить меня за горло. По-моему, это прежде всего не гуманно, если не больше — бессовестно. Мне даже кажется, что такие произведения в конце концов мельчат, опустошают души самих авторов.
Я, например, внимательно слежу за творчеством моего соседа по общежитию — Вершильского. Помню, с какими отличными стихами он познакомил нас в позапрошлом году. Но потом начал постепенно мельчать, заниматься сомнительными экспериментами. И вот результат: читает он мне на днях свое новое стихотворение о голом безногом инвалиде Отечественной войны в бане. Стихотворение, что говорится, без сучка, без задоринки, отточено до блеска. Поэт воспевает этого человека, бойца и героя. Чего ж, казалось бы, требовать больше от него? Но когда я попросил у него листок с машинописным текстом и вчитался глубже и внимательнее, у меня появилось такое ощущение, будто я обнаружил в уже попробованном вкусном супе с янтарным блеском жира большую зеленую, да, именно зеленую… муху. И знаете почему? Потому, что под внешним воспеванием в стихотворении смакуется укороченное тело.