— Помнишь, как ты мне давно говорил?
Он повернулся и спросил:
— Чего говорил?
— Говорил, что со мной везде красиво. Где бы мы ни гуляли. Даже на страшном заводе.
— Да. Помню, — он смущённо ответил.
— Ну вот.
— Что вот?
— Теперь я то же самое тебе говорю. Понял?
— Понял.
— И это ещё… Ты же всё хотел…
Тёмка сверкнул мне своими испуганными глазами, и всё его доброе личико заиграло яркими красками монастырской подсветки. То жёлтым зажжётся, то синим, то зелёным. Стоял передо мной в своей тёплой куртке и в шапке, с красными щеками, весь такой праздничный и довольный.
И я тоже. Я тоже праздничный и довольный.
Смотрю на него, боюсь лишний раз улыбнуться, чтобы только не показаться рохлей какой-нибудь и совсем не расплыться в сопливых чувствах, а сам понимаю, что рука правая тянется к его руке, чувствую, как сухую кожу с мозолями от штанги и старых боксёрских перчаток облизывает ветер своим колючим ледяным языком.
И вдруг всё тело взорвалось этим сладостным теплом, таким приятным, добрым и пушистым, когда его жгучие, уже совсем даже не холодные пальчики коснулись моей ладони в этом мёртвом трескучем морозе. Когда весь этот жар его тела передался мне вспышкой молнии и шарахнул в самое сердце. Пулей стрельнул по жилам, улетел куда-то в голову и умер в глубинах моего глупого сознания.
Всё тело будто подохло в этой пряной неге от понимания, что мы с ним держались за руки на улице, в этом лютом холоде, который будто даже отступил перед его такими искренними и смелыми чувствами. Перед всей этой пушистой нежностью, из которой он был слеплен целиком и полностью, перед его родной лопоухой моськой, перед гладким и таким любимым носиком, перед его добрыми глазами, которые сверкали мне в тот момент самыми драгоценными на свете камнями.
И я тихо-тихо прошептал ему — так тихо, что слова мои слились с жалобным завыванием ветра:
— Нравится, что ли?
— Да, — еле слышно сорвалось с его губ и затерялось в шелесте метели. — Нравится очень. А тебе нравится?
Засмущал меня всего своим вопросом.
— Нравится, конечно, — ответил я.
Тёмка отпустил мою руку, обнял меня, чуть с ног не сшиб, и прижался к моей груди.
— Ты меня всегда по таким интересным и красивым местам таскаешь, — сказал он. — Я без тебя никогда бы в них не побывал.
Я погладил его по голове сквозь толстую вязаную шапку и произнёс:
— Они без тебя и не красивые даже. Понял?
— Понял.
***
Дома после монастырской прогулки так сладко и тепло, мы с ушастым чуть не растаяли. Тёмка в свою бежевую кофту с длинными рукавами переоделся, поверх неё серую жилетку старую нацепил, такую большущую и обвисшую, сказал, что от деда осталась. Замёрз, видать. Разлёгся перед телевизором на древнем колючем ковре с красными узорами, моську свою положил на подушку и защёлкал длинными пальцами по нашему древнему видику. Какую-то кассету в него засунул в чёрной безымянной коробке.
— Что включаешь? — я спросил его и поставил рядышком на пол кружку с горячим чаем. — Смотри не пролей.
— Сейчас увидишь, — хитро ответил Тёмка. — Тебе понравится. На той неделе нашёл. Жалко, что только одну кассету, там всего десять серий. Было бы больше, я бы все скупил.
И всё щелкает лежит кнопками на видике, на кружку с чаем даже не смотрит, обижает меня.
— Я тебе мёду положил, — я сказал ему тихо и сел на диван. — Пей, пока горячий.
— Подожди, Вить. Сейчас попью.
Лежал на холодном ковре кверху задницей, ногами болтал, как будто ему не двадцать лет уже, а десять, не больше. Кудряшками своими светлыми лежал-переливался в свете большущих лампочек старых советских гирлянд, которые мы с ним по полу перед телевизором разбросали. Змеёй пылающей сияли в полумраке нашей комнаты. Гирлянды одни и телевизор с выпуклым экраном в старой советской стенке.