Тёмке помог чемодан в вагон затащить, в сторонку отошёл и ему рукой помахал. И он махал, долго махал, пока следующий пассажир внутрь забираться не стал. В железной туше вагона исчез, а я взглядом среди промёрзших окон забегал, искал всё, в каком морда его ушастая покажется. Прямо посерединке высунулся, кружочек ладошкой своей нарисовал в застывшем тугом инее и ещё разок мне помахал, заулыбался ярко-ярко и вдруг грузной миной застыл. Осознание будто вспыхнуло, что впервые с моей службы в армии мы с ним расстанемся. На несколько дней всего, ненадолго совсем, но всё равно хлебнём паскудного яда разлуки.
Три дня.
Быстро пройдут, не успею ничего осознать. Стоять буду здесь на холодной вокзальной земле, его поезда ждать, как будто и не было этих трёх дней, как будто на миг в магазин отходил. В масштабах жизни так вообще секундой эти дни пронесутся, старой спичкой отгорят в одночасье, и даже замёрзнуть не успеется.
Согреться тем более.
Нечем будет греться эти три дня, пока эта спичка дурная догорает и в чёрную вонючую золу превращается. Воспоминаниями только, фотоплёнкой из бездны памяти и чувствами, застывшими на краешках печальной души.
Пока не приедет. Пока присутствием своим опять не обрадует.
Дыханием тёплым и взглядом наивным.
Глава 9. "Моего спасения вкус"
IX
Моего спасения вкус
Всего наизнанку тоской выворачивает. Сосновой ёлкой колючей скребёт по сердцу.
Дома у его мамы ещё хуже.
В холодном вихре воспоминаний закручивает: дышится даже с трудом, будто не воздух глотаю, а пепел горячий. Кашлять охота. Орать и кашлять хочу. Стыдно только, мама ещё его услышит. Она же врач у него, сразу мне диагноз поставит, кого надо из своих старых знакомых мне вызовет.
Пушистый ковёр в его старой комнате приятно зашуршал под ногами. Не ворсом, а сладостными воспоминаниями захрустел. Диван его жёлто-синий, старый такой, родной и пылью пропахший. Сверкал облезлой шёрсткой с брюшка его любимого Джимми. Не слыхать его и не видать: спит, наверно, у хозяйки своей в комнате, в тёплой лежанке.
На диване хорошо, мягко и удобно, рукой что-то родное ощущается. Текстура такая знакомая, пряная какая-то, гладкая и пушистая, как той ночью, когда он в армию меня провожал. Когда июньский ветер занавесками швырялся бессовестно, когда тлеющий аромат сирени в самый нос забирался, когда девятиэтажка за окном разгоралась краснющей зарёй. Когда с ним оба утопали в летней прохладе и под свист глупых стрижей засыпали в старых простынях с цветочками. Теперь от всего этого только диван и остался. И балкон уже не открыть, ни прохлады летней, ни стрижей, и заря уже не горит. Без него и не зажжётся никогда.
Для меня так точно не засияет.
И дом за окном сносить уже можно, какой в нём смысл-то, без зари? Уродливый весь, с кирпичами обгрызенными, с потёками плесени под балконами и дикой молоденькой берёзой на самой крыше. Только ради заката и ради зари и стояла эта многоэтажка, будто зеркалом всю жизнь была для пурпурного света. Нет света теперь, один лишь мороз и темень ночи за окном. И смысла нет в этой уродине бестолковой, только свежий воздух пылью бетонной травит.
Фонари во дворе непонятно кому светили розово-оранжевыми солнышками. Будто снег топить пытались бессмысленно своим тусклым светом, конфетти из снежинок бестолково подсвечивали. Путались в чёрных ветвях тупорылой берёзы под окном, терялись в паутинке её веток и пустоте собственного существования. Лучше бы не светили вообще.
И с ними холодно, и без них. Нет никакого смысла в этих фонарях.
— Витенька, ты кушать хочешь? — мама его спросила негромко.
Я отлип от окошка и посмотрел на неё, головой, как дурак, замотал и в пол молча уставился. Джимми его со своим персиковым пузом лапками короткими в комнату забежал и на меня накинулся. Когтями меня зацарапал по спортивным штанам. Только он своей тушкой игривой улыбку и вызывал. Погладить его так захотелось, бархат его сверкающей шёрстки потрогать, моську его тёплую, мокрую, которой он Тёмку всю жизнь облизывал. Странная связь такая. Живая зато. Зато есть и живёт. В сердце собачьем у маленькой чихуашки стучится, воспоминаниями горит в его глупой головешке.