Я посмотрел на Тёмку, на его сверкающие родные глазки в переливах холодного света, парочку мокрых кристалликов поймал в его задумчивом взгляде и шёпотом ему ответил:
— Помню.
А Тёмка продолжил:
— Он потом ещё к тени подбегает, думает, что это его мама. А это его тень. А потом он лежит рядом с гнёздышком маленьких летающих птерозавриков, которые вишню едят. И один птерозаврик к нему подходит и… видит, как он грустит, и вишню ему даёт. На, мол, покушай, не грусти. А Литтлфут не ест. Помнишь ведь?
Сижу, слушаю его и чувствую, как сигарета уже до самого корня сгорела, надо хотя бы пепел стряхнуть, а рука будто боится шелохнуться.
— Помню, — сказал я.
— И вот даже эта сцена, Вить, маленькая такая, глупая немножко, очень-очень простая. А она меня столькому научила. Я же раз двести этот мультик смотрел, когда мне было шесть лет. Так всё и запомнил. Что нужно помогать, если кому-то помощь нужна. Если видишь, что кто-то грустит, если видишь, что кому-то плохо. Как Литтлфуту. Понимаешь, да? Вишенку протягивать всегда нужно. Этому и научился. И пусть жизнь меня крутит-вертит как хочет, а я всё равно так буду поступать. Понял?
Тёмка вдруг рукой махнул и сам над собой посмеялся:
— Ладно, чушь какую-то опять сморозил.
— Нет, Тём. Не чушь. — я накрыл его руку краешком олимпийки, свою ладонь под неё просунул и аккуратно и незаметно для проходящих мимо людей его погладил. — Ты у меня, значит, тот птерозаврик? Да?
— Не знаю, — он засмущался. — Тебе виднее.
— А я Литтлфут?
— Нет, — сказал Тёмка и резко дёрнулся. — Прости, я не это хотел сказать.
— А кто я?
— Нет, нет, точно не он, Вить. У него же… мама… я не хотел, прости.
— Да. Мама у него умерла. Правильно. А у меня нет, что ли?
Он голову опустил и тихо шмыгнул:
— Просто нехорошо так сравнивать. Прости, я правда не хотел.
— Нет. Ты всё правильно говоришь. Свою правду ушастую рубишь. Так только ты можешь, и никто больше.
Он под олимпийкой ещё крепче мою ладошку сжал, дрожью своей поделился и сказал:
— Это те самые поучительные моменты, которые лекций тебе не читают. Которые учат и с нами по-своему разговаривают. Которые на всю жизнь в сердце прописываются.
— Вот про это в своей книге и напишешь. Ты ведь будешь вторую писать?
— Не знаю. Может быть. А про что? Про себя-то уже всё, что можно, написал. Про тебя было бы интересно, но… — он немножко прокашлялся. — Про тебя только ты сможешь хорошо написать. Подумай об этом, ладно, Вить? Ты мне всё накидай, расскажи, мысли там свои, идеи, истории. А я тебе помогу оформить.
Я засмеялся:
— Правда, что ли? И что, тоже будешь там от моего имени, от моего первого лица петь оды панелькам и нашему району? Будешь писать, как там заря расплескалась в отражении скелетов скамеек?
— Ну Вить, — Тёмка разнылся, а сам всё равно засмеялся.
— И как ведь загнул, а. «Скелеты скамеек». Я, когда прочитал, чуть со стула не упал. Подумал, чего? Это как так вообще?
— Я просто пытался всё это романтизировать.
— А то я не понял.
— Все эти наши подворотни, в которых мы выросли. Про красивое-то скучно писать, про красивое любой дурак сможет. Про лазурные берега Франции, про Альпы, про итальянскую Ривьеру, и как там двое познакомились. Господи, да там во всех этих местах такая романтическая атмосфера, что хочешь не хочешь, а влюбишься. В обоссанный столб даже влюбишься. Я мог бы и про Америку написать, я же там жил. Тоже будет красиво и пафосно. Написал бы, как там герой прогуливался по пляжам Санта-Моники с бокалом вина и с претенциозным видом размышлял о том, как он во Франции познакомился с тем молодым человеком, а потом они с ним ели круассаны и разговаривали про Баха, Бетховена, Моцарта. Потом пошли к нему в шикарный номер в отеле, который называется как-нибудь типа «Лё Жульен Де Пари», и там читали древнегреческие трагедии в оригинале.