Я собрал со стола все свои бумажки, сложил их в чёрную сумку, через плечо её перекинул и спросил врача напоследок:
— Тридцатое число уже. Вы хоть в праздники-то отдыхаете?
— Отдыхаем, — ответил он и на часы зачем-то посмотрел, как будто у него там календарь был. — Сегодня вот крайний день приёмов. Завтра всё, завтра уже за стол.
— Как вы сказали? Крайний?
— Да. Крайний. У нас «последний» как-то не принято.
Я тихонько заулыбался и добавил:
— У меня братишка так говорит.
— Тоже врач?
— Нет.
— А кто он у тебя?
Пристал ко мне. Сам виноват, сам же к нему с разговором полез.
Я поправил сумку на плече, шмыгнул громко на весь кабинет, на Романихина посмотрел и сухо ему ответил, так сухо, даже с каким-то раздражением:
— Братишка он у меня. Сказал же.
Я вдруг глаза на секунду закрыл и не заметил даже, как в поезде очутился. Больничные белые стены сменились холодной обшивкой вагона, ворчание бабулек в очереди сталось стуком колёс. Не таблетками уже пахло, не спиртом, а тамбуром с забитой мусоркой.
Ночь прошла на твёрдой нижней полке у окна, под узорами морозными на стекле, под стук колёс и под гитарные песни в самом начале вагона. Домой всегда быстрее едется. Быстрее, чем из дома. Странно так, но так точно и правдиво.
Поезд скрипучим железным кораблём херачил по обледенелым шпалам. Трясся весь, шатался пропитым забулдыгой и глушил стук сердца в висках. Так громко затрещал своей металлической тушей и весь заскрипел, что аж в груди завыло морозным железным звоном. За окном проносилось снежное месиво, размазанными белыми красками мельтешило у меня перед глазами за узорами инея на стекле, перестукивалось в груди холодом и зимой, отзывалось в каждом моём вздохе колючей метелью.
Стол на плацкартной боковине холодный такой, неровный, ледянющий и грязный, с засохшим пятном от разлитого чая. Сразу вдруг захотелось со стола локти убрать, а некуда, неохота, как школьник, опустив руки, сидеть за партой. Посижу лучше так, с локтями, холод вагона половлю, затоплю себя шумом зимней дороги, погреюсь тихим светом включенной лампочки у плацкарта напротив. Сырое бельё на верхней полке уже вонять начало, пылью и сыростью какой-то запахло. Моющим средством каким-то, затхлостью старой, парами лапши в кипятке и варёными яйцами. Совсем чуть-чуть ароматы нос грели, теплотой какой-то, знакомым чем-то, как летом, когда с Тёмкой ездили отдыхать, когда не только солнцем в небе грелись, но и друг дружкой. Взглядом одним. Дыханием грелись даже.
Старая чёрная куртка так хорошо согревала, даже вжался в неё ради уюта. Руки только всё мёрзли, титан бы надо включить, а всё не включают никак, сколько пассажиры ни жаловались. Уже не моя проблема, выходить скоро буду, Зелёный Дол сейчас проеду и в Верхнекамск наконец вернусь. Домой вернусь. А поезд дальше поплывёт по чёрным шёлковым лентам железных дорог, исчезнет в сухой метели и на прощание свистнет разок, кинет свой плач, как насмешку, и навсегда растворится за горизонтом.
И я навсегда растворюсь в наших родных панельках, в хрущёвских лабиринтах, затеряюсь в нечищеных заснеженных дорогах. Всё на свете забуду. Верхнекамск только буду знать. Ни Москвы, ни Питера, ни Сочи для меня отныне не будет. Всё растает, как сон. В сладких воспоминаниях только будет существовать, в полароидных фотографиях застынет глянцевым камнем и душу согреет в зимней ночи. Когда опять достану свой альбом, когда корочкой сладко так захрущу, когда опять повздыхать о старом захочется и забыться в ностальгической наркомании.
К Тёмке приеду, к ушастому своему, обниму его крепко-крепко, как будто опять из армии вернулся. Подарок ему наконец-то вручу, а он мне свой, наверно, подарит. Отмечать с ним будем всю ночь, с роднёй нашей, с его семьёй и с моей, под одной крышей Новый год встретим, как никогда не встречали. В первый раз такое будет. Одна только мысль разжигала пожар на душе, сердце вспыхивало старой спичкой, пухом июльским меж тополями на горячем асфальте. Тепло вдруг так стало, и титана не надо, пусть не включают. Мыслями обогреюсь, воспоминаниями и фантазиями, костром надежды себя утешу и не замёрзну больше холодной зимой.