Метель изголодавшейся сукой за окном вся развылась, херачила по стеклу сухим холодным песком, ушам так больно и неприятно стало, я аж весь съёжился. Обратно на полку кассету поставил и подошёл к гитаре в углу. Тоже вся в пыли валялась, лак на бежевой туше весь давно уже ободрался, сверкал в свете маленькой люстры длинными царапинами. Давно уже замолчала, последний раз в моих руках, наверно, и пела, классе в девятом.
А в пятом играть научился, когда отец её домой притащил. Всё пытался, как дурачок маленький, «Шалаву» исполнить, ни хрена не получалось, поэтому возвращался к чему попроще. Потом уже «Шалаву» спел, годика через два. Стасу больно понравилось, ржал как ненормальный, на телефон меня снимал, всем в школе показывал, ребятам по блютусу скидывал. Потом мне какие-то девки писали, всё хотели познакомиться, на свидание со мной сходить. На пацана в военной форме и с гитарой в руках повелись. Приятно так было.
Рукой по струнам провёл, вся комната задребезжала фальшивой нотой, и я весь взъерошился. Не буду играть, настраивать её замучаюсь, времени нет и настроения тоже нет. Положил её обратно в холодный угол, а сам к письменному столу подошёл. К старому, белому, с облупленной деревянной обшивкой, весь в наклейках с футболистами и с боксёрами всякими, я больше половины из них даже и не знал никогда. Так просто клеил, какие в жвачках попадались, какими пацаны в школе обменивались.
«Жуйка.»
Название такое дебильное и качество шакальное, а ведь покупали, жевали, наклейки собирали, клеили. Хвалиться даже умудрялись. У Тёмки такие тоже были, у него только с динозаврами, он же по ним всё с ума сходил. Ящерицы какие-то. Большие, тупые и древние. Нет же, нашёл же в них что-то.
Колёсики всё ещё исправно крутились, ящик так плавно открылся и не скрипел даже почти. Старая стопка дневников в прозрачных плёнках лежала, переливалась тихим шёпотом гирлянд и смотрела на меня унылыми обложками с триколором и с футболистами. Хорошо, что дневники эти остались.
Мама собирала. Всю жизнь, сказала, хранить их будет.
Старые разбухшие страницы, исписанные синей пастой, аппетитно захрустели, замерцали моими оценками, самыми разными, плохими и хорошими. Красными, как злобные зенки нашего офицера-воспитателя.
«Бегал с Добровским за шкафом после звонка!»
Рядом зато красивая такая пятёрка по русскому стояла, наша Ольга Алексеевна всегда такие выводила, пышные, с завитушками, на красные чернила не скупилась. А толку-то? Всё равно от отцовских криков это меня не спасло, хоть десять таких пятёрок мне там наставь. Орал весь вечер, за ремень хватался, сегу мою в гараже спрятал, чтоб знал. Чтоб не хулиганил больше, чтоб за голову взялся и чтоб со Стасом больше за забором курить не вздумал.
Грозился меня опять на всю неделю в школу отправить, чтоб только по выходным приезжал, чтоб в душ только раз в неделю мог ходить, вместе со всеми, в банный день по средам. В восьмом классе допрыгался, опять с пацанами весь раскурился после уроков. Перестал после школы домой ходить, на выходные только катался. Совсем я к тому моменту весь изнежился, привык в своей комнате в тишине засыпать, а не среди храпящего табуна, в приятном аромате домашней древесины, а не в запахе пота и старых носков. На одно это замечание в дневнике посмотрел, и на кончике носа будто опять всем этим завоняло. Детством в казарме запахло. Кителем чёрным с алыми полосками.
С первого этажа вдруг бабушка Тёмкина закричала, звонко так прямо, аж в самое сердце своим голосом мне ударила.
— Люсь, Люсь, подожди, не наливайте пока, я скоро приду!
Лестница наша старая заскрипела, бабушка его появилась в полумраке моей комнаты в своём тёмно-зелёном платье с блестящими камушками, в руке что-то держала, бумажку какую-то, шла мне навстречу и улыбалась. Водкой от неё пахло, как и от всех там внизу. Давно уже сидят, всё празднуют, конца и края их сорокаградусному веселью не видно. Помадой от неё так приятно повеяло, так едва заметно и сладко, как от мамы моей когда-то.