С детства любил с отцом во двор выходить, когда он курицам бошки рубил. В старых дырявых калошах выйду, за птицей с ним побегаю, а потом к пеньку пойдём. Топором сверкнёт в лучах яркого солнца, солью на пенёк посыплет и ударит разок.
Херак!
Я однажды башку куриную подобрал и бегал с ней по всему огороду, игрался, как дурачок. Ладно хоть никакой травмой на мне это не отразилось. Сейчас бы ни за что в жизни так делать не стал, вырос уже.
Когда семь лет было, я как-то спросил у отца:
— Пап, а когда козу рубить будешь, меня позовёшь?
— Не, я козу не могу, — ответил отец, пот со лба вытер и закурил. — Козы плачут, страшно их резать.
На всю жизнь это запомнил, всё детство пытался представить козлиный плач у себя в голове. Может, и хорошо, что никогда его и не слышал.
Я поправил штрипки на трико у самой пятки и осторожно вышел из комнаты. А дверь будто назло громко скрипнула, мама точно услышала. В тёплых вязаных носках прошёлся по коридору, остановился возле зала и внутрь заглянул аккуратно.
Мама сидела за столом перед зеркалом, платок меняла, надевала домашний, поскромней и попроще, в котором не жарко. Взгляд будто сразу током ударило, я от двери отдёрнулся и назад шажок сделал.
— Чего там крысишься стоишь? — спросила мама и посмеялась. — Заходи давай.
Зашёл. А она за столом сидит и газету с программой передач читает, на меня косится из-под очков и всё так же недовольно мотает головой, как тогда, когда тётя Катя только ушла.
— Д-а-а-а, — протянула она и сняла очки в позолоченной оправе. — Позоришь меня только, ой, позоришь, Витюшка. Похвалиться мне даже не даёшь, батюшки, ой.
Я сел рядышком за круглый стол в кружевной скатерти и с вонючим алоэ в пластиковой вазе посерединке и тихо сказал:
— Я же просто. Беседу поддержать.
— Поддержал. Школу родную всю обосрал.
— Так я же не выдумал ничего, — сказал я уже чуть уверенней. — Не наврал.
Мама пальцем в меня ткнула, нахмурилась вся и строго заговорила:
— Меня послушай. Я про наш горгаз такие страсти никому не рассказываю, понял? Думаешь, нечего мне рассказать? Не насмотрелась я за всю жизнь, да? Ты мужик, а треплешься, как баба, как девка базарная сплетничаешь!
— Мам, — жалобно вырвалось у меня.
— Чего «мам»? Другой бы замолчал, сел бы красиво, культурно, выпрямился, — и по спине меня треснула, чтоб не сутулился. — Сказал бы, «да, тётя Катя, здорово у нас всё в школе, всё хорошо.» Похвастался бы, как на парад в этом году ездили, как вы там перед губернатором маршировали.
И замолчала. Руки задумчиво сложила у подбородка и глянула в сторону окна, в уснувшую зимнюю тьму нашего частного сектора уставилась.
— Я, может, последний раз так на парад тебя смотреть ходила? — сказала она и строго на меня посмотрела, перебирая очками в морщинистых руках. — Не знаю вот, в следующем году смогу так прийти или нет.
— Мам, ну хватит.
— А что «хватит»? А тебя и не позовут больше, болтуна такого, понял? Твой дед не спрашивал, какие там берцы у него или не берцы. Надо было, значит, надо! Всё ходил, маршировал, воевал, понял? Неженка ты.
Тут я не выдержал, дёрнулся резко и чуть из-за стола не выскочил:
— Неженка? Мам. В армии даже казённое выдают! Ну что за смех, а? Всю жизнь ведь своё покупаем. Что я, неправду, что ли говорю, ну?
Она на меня ещё строже посмотрела, губы так страшно скривила и сказала:
— Не ты покупаешь, понял меня? Нашим с отцом деньгам счёту вести нечего. Смотрите-ка, распереживался, ба, прям обеднел. Сколько надо будет, столько и буду покупать, понял меня? Хоть ещё семь лет там учись, ради бога.