Я зашагал по скользкому линолеуму у нас в коридоре, возле лестницы, и краем глаза заметил, как Тёмка у стенки стоял и на руки свои смотрел. Стоит, стоит, сожмёт кулаки изо всех сил, ещё сильней задрожит, и шея сразу ходуном начинает ходить. Потом опять ладошки расслабит, руки выпрямит и дальше стоит, уже меньше дрожит, но всё равно по лицу видно, что чуть ли не плачет.
— Тём? — тихо вырвалось у меня.
Я поставил две пустые кружки из сервиза на маленький комод в углу и подошёл к нему.
— Чего? — спросил он и натужно улыбнулся, опять хитро и не по-настоящему, глупые и бессмысленные доказательства того, что у него всё хорошо, мне предъявлял.
— Чего стоишь тут, в угол забился?
— Не хочу вам тут больше ничего разбить.
Я схватил его крепко за руки и сердито отрезал:
— Прекрати. Хватит, слышишь?
Он из моей хватки вырвался, пару шагов в сторону лестницы сделал и пробубнил:
— Да ну чего «хватит»-то, Вить, ну? Чего «хватит»? Как дурачки с тобой живём и как будто специально не замечаем. Я же… — он плечами пожал и слегка усмехнулся. — Я же не девка, Вить, чего со мной сюсюкаться, ну? Я не жирная баба, которой надо говорить «ты прекрасна, будь собой». Я же всё понимаю, я не обижаюсь, я же не глупенький.
Я заулыбался, глядя в его каштановые глазки:
— Ты-то, и не глупенький? Глупее только Ромка. Иди вон к нему, вместе будете с ним армейский паёк трескать. Если там ещё что-то осталось.
Тёмка ещё грустней вдруг скривился, в сторону куда-то задумчиво посмотрел и вдруг головой помотал.
— Прости, Вить, — сказал он. — Я что-то совсем опять. Перекрыло меня. От феназепама, наверно, он ещё долго будет выходить из организма. У тебя же праздник, ты домой из армии вернулся, к родным пришёл. А я тут стою ною. Господи, а, прости, пожалуйста.
Подошёл ко мне и обнял меня крепко-крепко, пальцами так аккуратно перебирал прямо по моему хребту, будто позвонки считал. Сам дрожал и меня заражал своей дрожью.
— Всё хорошо, — я в макушку его поцеловал и по спинке погладил. — Я не говорю тебе не замечать этого, я не говорю, что я сам этого не замечаю, что придуриваюсь, как будто этого нет. Нет, Тём, всё есть, мы не тупые, мы взрослые люди, всё видим и понимаем.
Я схватил его холодную ладошку и прошептал:
— Но чего уж поделать теперь, а? Жить ведь как-то надо. Нельзя же вот так вот постоянно…
— Я и не хочу постоянно, — он перебил меня, моськой мне в футболку уткнулся и громко всхлипнул, совсем неразборчиво и едва ли понятно заговорил: — Вить, родной мой, прости. Я не хочу просто, чтобы ты опять меня бросил. Очень, очень боюсь, что опять меня бросишь. С ума схожу иногда, ты и сам видишь. Вон как схожу, посмотри на меня.
Ещё сильнее ко мне прижался, в брюхе моём утонул, и у солнечного сплетения вдруг теплом его слёз и слюней всё разлилось. Я немножко лицом скривился и улыбнулся, подумал, как долго всё это будет сохнуть, как буду Таньке с отцом врать, что весь обрызгался, когда мыл посуду.
— Всё, всё, тише, ну? — прошептал я и к себе его покрепче прижал. — Я понимаю, Тём. Давай только не здесь. Щас отец ещё выйдет, подумает, что я тебя обижаю. Сам потом ему будешь объясняться, понял?
— Мгм, — промычал он и наконец отлип от меня, моську свою вытер рукавом рубашки и громко шмыгнул. — Знаешь, мне сколько раз снилось, что ты опять в армию уходишь? Раз пять, наверно, снилось. Сначала всё как-то одно и то же снилось, прям слово в слово, как тогда у тебя в квартире, когда ты мне эту новость сообщил. А потом уже по-другому начало сниться, что ты как будто мне говоришь, что устал, что уходишь.
Я тихонько посмеялся:
— Как Ельцин прямо.
— Ну, Вить. — Тёмка опять шмыгнул и глаза вытер ладошкой. — Говорил, что устал, что уходишь и что специально от меня в армию убегаешь. И ещё говорил, что потом приедешь и уже всё, что больше с тобой не увидимся.