Но нет, радостно ощущать себя ожившей, и я делаюсь центральной фигурой в скандале. Но мне на это наплевать, я чувствую несказанную радость, ощущаю гордость за моего возлюбленного, а затем ужасаюсь, насколько огромен этот мир, и моя любовь так далеко отсюда, и кто знает, может, его не будет рядом еще несколько месяцев, его могут в любое время ранить, даже убить, его когда-нибудь все же убьют, я знаю это и чувствую. Боже, как я одинока и как тяжело быть всегда одинокой и не отличаться особенно от покорной Фатимы, чужой, как и я, в этом обществе, от этой женщины-рабыни, которая обязана быть такой, какой хотят ее видеть другие.
Этот мир так огромен, и я прожила в нем такую яркую жизнь, но теперь все насели на меня и винят во всем, и мне известно это. Но есть на свете его слава, его триумф, и я опускаюсь на колени, а вслед за мной и Фатима, и мы еще раз обнимаемся и целуемся, а потом обе разом вскакиваем, и Фатима, закрыв глаза, испускает зазывный крик, и такой же крик вырывается из моей груди.
Все гости в замешательстве, но я так долго приводила их в смятение и теперь продолжаю делать то же. Я читаю испуг в их глазах, я могу быть кем угодно, но невнимательной не была никогда, и поэтому притворяюсь, будто ничего не замечаю. Пусть подольше пребывают в замешательстве. Как здорово и приятно петь, отбивать ритм ногами и кружиться, словно вихрь.
Но почему же они осуждают меня и насмехаются? Почему же я привожу их в замешательство? Они должны были все-таки почувствовать то же, что и я чувствую сейчас. Почему эти люди всегда пытаются остановить меня? Я ведь всегда старалась быть такой, какой им хотелось…
«Моя самая дорогая женщина, — писал герой супруге Кавалера. — Расставание с тобой буквально терзает меня. Я такой подавленный, что все время хожу с опущенной головой».
В феврале герой прибыл в Лондон на трехдневную побывку и зашел посмотреть на свою дочь в доме на Литтл Титчфилд-стрит. Подняв ребенка и прижав к груди, он не удержался от слез. А когда снова выходил в море, они с Кавалершей всплакнули оба.
Она все собиралась рассказать ему о другой дочери, которую назвала своим именем. Ей шел уже двадцатый год. Но подходящий случай не подворачивался, а теперь уже было слишком поздно. Второй же дочке дали имя героя, только с женским окончанием «я» — Горация. Таким образом, маленькая девчушка считалась единственным ее ребенком.
Когда Кавалер уезжал вместе с Чарлзом на день-другой по делам, она брала дитя с Литтл Титчфилд-стрит к себе домой, укладывала девочку в постельку и засыпала рядышком. Кавалер проявлял великодушие и ни разу не упомянул родившуюся дочь. Он мог бы упрекать и бранить жену. Но нет, этого он никогда не делал. Ее мать всегда предупреждала о возвращении Кавалера. Она не желала навязывать дочь мужу, убеждала Эмма сама себя. По правде говоря, ей не хотелось делить дочь с ним, но вот как-нибудь… ну, разумеется, не загадывая слишком наперед… он будет… она больше не будет… она не обязана отправлять своего ребенка черт-те куда!
Кавалер ворчал на жену, только когда вопрос касался денег: например за чрезмерные расходы на развлечения и удовольствия, а конкретнее — за полученные от поставщиков счета на четыреста фунтов стерлингов за вино и прочие горячительные напитки. Но насколько ей была присуща экстравагантность, настолько же у нее отсутствовали расчетливость и прижимистость. Она сама предложила продать все свои подарки от неаполитанской королевы и бриллиантовое колье, подаренное Кавалером на день рождения много лет назад, да и все остальные ценные украшения. Лондонский рынок в то время был перенасыщен драгоценностями (которые распродавали многие безденежные французские аристократы, бежавшие из своей страны), так что за все ее ценности, стоимость которых в Италии достигала тридцати тысяч фунтов стерлингов, здесь они выручили едва ли не двадцатую часть тех денег. Но этой суммы оказалось достаточно, чтобы приобрести мебель для дома на Пиккадилли.
Теперь Кавалеру пришлось взяться за продажу того, что он, собственно говоря, уже давно намеревался продать.
Опись коллекционных предметов была составлена еще два с половиной года назад — целая жизнь прошла с той поры, перед бегством из Неаполя. Несколько картин, вывешенных в доме на Пиккадилли, снова упаковали и вместе с нераспечатанными четырнадцатью ящиками с другими картинами и прочими антикварными вещами переправили к аукционеру.
«Как же трудно сделать выбор. Я же собирал и хранил все это, а теперь вот выпускаю из рук. Нет, не могу расстаться. Это сверх моих сил».