Выбрать главу

И сразу стало мучительно трудно писать.

До этого было просто и ладно: есть Они, которые не допускают тебя до читателя, и есть Ты, который писаниями своими к нему, читателю, стремишься.

Начался новый выворот испытаний: остался Ты и остался Он, читатель. Лицом к лицу. И сразу мучительно трудно стало писать.

Впрочем, шла ведь осень, и могло показаться, что все это — просто из-за осени, из-за прощальной отчаянной ее красы, из-за тоски горько пустеющих садов, черно черствеющей ботвы в огородах, из-за траура мокро и голо чернеющих веток, из-за холодной неприязни в небесах, которая обращена, казалось, именно к нам, людям, не бросившим эту землю в непогоду.

Иногда выпадали дни откровенно страшноватые: приподымались небеса, и неведомо откуда прорывался, мгновенно наводняя все окрест, жесткий, льдисто-белый, омертвелый и безжалостный Свет, исходящий ниоткуда.

Это был свет беды, надвигающейся на землю.

Потом и вовсе пошли дожди — холодные, надоедные, сварливые.

Тучи бежали, цепляясь чуть ли не за вершины сосен. Даже и в полдень оставалось сумрачно: весь день в комнатах не гасили свет, но и свет тот был какой-то хворенький, болезненно-желтенький, вот-вот, казалось, иссякнет, и мы навсегда останемся в этой погребной полумгле.

Мозглой сыростью было исполнено все вокруг. Весь мир был пресыщен этой въедливой казематной волглостью. Пеленки не сохли. Их мы развешивали на печке — от этого и в доме тоже тяжко висел влажный душный дух.

Мы одевались тепло и крепко, но все равно казалось, никак не возможно согреться: зябкая меленькая дрожь постоянно жила где-то возле сердца.

Такого властного неуюта в мире мы еще не знали.

Мы, как могли, как умели, старались спасать друг друга. Были старательно бодры, говорили преувеличенно громко, обнимали друг друга с чрезмерной пылкостью, двигаться предпочитали шумно, смеяться звончее, — но стоило лишь взглянуть за окно, как становились смешными и грустнопонятными все эти ухищрения: с севера грозно и спешно неслись и неслись на наш дом тучи — как дым от далеких пожарищ.

И — ни на секунду не оставляя — необъяснимый — реял вокруг словно бы запах тревоги.

Было почему-то тревожно — за детей, за сына, за стариков, бредущих под дождем за буханкой хлеба, за зверей, за птиц, оставшихся зимовать и поверивших людям, за нашу с ней нежность и понимание, за нашу с ней жизнь, за Жизнь вообще…

Я пошел к сараю за дровами и вдруг услышал, как невдалеке закричала собака.

Она именно кричала — не лаяла, не выла, не скулила. Было впечатление, что ее истязают. Она голосила навскрик — как от неравномерно наносимых ударов.

Невозможно было слышать это. Я побежал — то и дело оскальзываясь по грязи, как по жирному льду.

Была середина дня, но уже стояли сумерки. Лил дождь.

Я очень скоро нашел двор, откуда несся крик, и бесцеремонно толкнул калитку. Калитка была заперта. Я ударил плечом с разбега и сорвал щеколду.

Я — человек не храбрый, но в ту минуту, пребывая в тихоклокочущем, меня самого пугающем, бешенстве, готов был броситься в любую драку, хоть до смерти, с истязателем.

Не оказалось никакого истязателя.

Мне предстала картина, отвратность которой мне не избыть из памяти, наверное, никогда.

В грязи и кровавой блевотине, под дождем, околевала, содрогаясь от судорог и крича от боли, цепью прикованная к будке собака.

Пыталась вставать на дрожащие лапы и тут же пьяно и весело заваливалась набок, вновь колотясь от разрывающей ее изнутри боли.

У нее, бедолаги, была еще и течка. И целая свора глиной наляпанных, мокрых, в грязную толчею сбившихся псов оживленно-весело, но и с явным уже недоумением, суетились над ней, устраивая время от времени свирепую кратко-вспыхивающую грызню за право овладеть этим жалким, предсмертно голосящим куском плоти, еще шевелящимся и похожим более всего на шматок насквозь мокрого, грязной глиной, кровью и блевотиной изгвазданного войлока.

Они не могли, конечно, взять в толк, что она умирает. Запах, который от нее исходил, говорил о жизни, только о жизни, о готовности к новой и новой жизни, а она ползала кругами в грязи, билась навскидку и пронзительно кричала. Я стал стучаться в дом.

— Что же вы делаете, сволочи?! Убейте ее!

Но в доме царило молчание. Дверь была заперта.

— Уехала она… — услышал я голос. Из-за соседского забора боязливо выглядывала голова старухи. — Дала ей крысиного яду и уехала.