…Женька помелил кий о потолок, прошелся вокруг бильярда. Зеленое сукно протерлось местами; вместо сеток на лузах висела драная бахрома; шары вываливались из дыры, с костяным стуком падали на пол, катились лениво и долго. От падения они были сильно щербатые, «как луны», сказал Женька.
Он прицелился и погнал «свояка» вдоль борта в дальнюю левую лузу. Шар прошел, а Галкин словил его в ладонь.
— Игра, студент, — сказал сварщик.
— Есть идешь? — спросил Женька Кутырева. — А я погоняю, возьми на мою долю.
— Ладно.
Он сходил в магазин, взял булок, молока и творожных сырков. И в том троллейбусе, что привезли они, на ступеньках, закинув голову, долго и сладко пил молоко, пока не выпил все до дна.
Он сидел на солнце, и никакие мысли его не тревожили. Никогда он не был еще так свободен и спокоен, как в этом пустынном и малонаселенном заповеднике работы. Он Думал о каждом отдельно: о Галкине и о сварщике, о Котьке-маляре и о хозяине столярки, глухом Михал Георгиче, который не выходил на свет дня, а время проводил в пахучей своей конуре под выцветшими портретами Сталина и Ворошилова. И думал о Петре и о товарище Гришевце. Лимитчик Хасан прохромал мимо него, пошел к подружке своей Муньке-Мунере кормить собак гнилыми костями.
Каждые пять минут по насыпи, над дровяным складом, близко грохотали электрички; и проносились — смазанными — лица, лица, стук колес.
Потом перерыв закончился. Гришевец быстро прошел через двор в кабинетик, и Женька вышел из двухэтажного дома с башней-голубятней, из раздевалки, и побежал бегом к Кутыреву, протягивая на бегу руку за булкой и молочным пакетом и крича: «Жратюшки охота-а!»
Вечером второго дня, когда кучка уголков стала плоской и сквозь ржавчину переплетений видны стали корка асфальта и бледная, как лишаи, трава, подошел к ним примерный мужчина, слесарь Галкин. Уже они знали его. Часто окликали по двору: «Галкин, туда тебя, где ключ?» или: «Галкин, пособи!» И Галкин не оставался ни разу в долгу, всякий раз вворачивал он густо усыпанную перцем поговорочку, шел помогать.
Человек был небольшой, рожа благодушная, одет в рубашку-ковбоечку рабочую и синие брюки. Все он похохатывал и дурил, но имелась в нем свернутая в пружинку сила. Он был из тех веселых, на которых никогда не дерзает нарваться уличная шпана, кожей чувствующая опасность для себя быть битой безжалостно и страшно.
Галкин подошел, поглядел недолгое время и, поковыривая в носу, обронил:
— Да, взялися вы; Хасану-то на неделю работа б была.
И ушел он. И не пришлось им знакомиться за ручку с каждым на участке, потому что могли они после этих слов прямо подсаживаться в курилку, и говорить, и слушать.
Два дня работы не было. Бродили по участку за первым пакгаузом и собирали мусор. Он был двух сортов: старый, слежавшийся до состояния культурного слоя — из бумаги, опилок, слоев краски. И новый, отдельными островами, пахучий, пахнущий опилками, растворителем и обойным клеем. С новым справились за полдня; для старого недоставало бульдозера.
А с третьего дня начиная они уже просиживали в районе курилки или наружного склада со всеми вместе.
Галкин говорил:
— Вот смотри, Хасан, лимитная твоя душа. На кой хрен потащился ты в Москву, ежели ты не работаешь, а сидишь и даже не куришь с толком. Сказать тоже хорошего не можешь, как пень. А вот пацаны твою работу за два дня сделали, теперь делать нечего тебе, Гришевец погонит тебя к чертям, а там погонят из общаги тебя в бороду.
— Плевал тебя, — отвечал спокойно маленький Хасан, грузчик, привычный к галкинским разговорам. — Я четыре года Москве. Право имею.
— Во-во, я и говорю, — подхватил Галкин, — что право-то ты давно имеешь, а в общаге живешь. А голову, Хасан-бей, давно потерял?
— Плевал тебя, — отвечал спокойно татарин и отворачивался к воротам.
Галкин подмаргивал и показывал глазами на старуху, сидящую у ворот, — у ног ее валялись на холодном утреннем асфальте собаки.
Говорил:
— Подружка твоя! — И опять мигал обоими глазами, приглашая всех в сотоварищи.
Кутырев наблюдал, Женька подхохатывал, сварщик курил спокойно, свалив большие руки в провал между коленями. Глухой столяр сопел и строгал из чурки клинышек для подпорок. А Котька трясся и вздрагивал резко, косил с похмелья, но, чувствовалось, не понимал ни слова.
Так начиналось утро.
Пообедавшие, они валялись на горячем коврике, пахло резиной, и электрик Петр приходил с миниатюрными шахматами.
Был этот Петр стройный парнишка, очень негромкий. Единственный из всех учился на вечернем, жил в общаге. Не раз замечал Кутырев, как крепко служба в рядах накладывает на людей неизгладимый отпечаток. Но бывает, что самые главные черты пробуждает в человеке долгая служба, в самый момент окаменения, когда мягкое и податливое тело души переливается в заготовленные формы и там окаменевает прозрачно и неприметно для постороннего взгляда. Так застывает эпоксидная смола.