— Нет, ну правда?
Мамочка и сам, должно быть, не знал, за что он его, а если и знал, вряд ли сумел бы объяснить. За странность, наверное, за эти дурацкие вопросы, за то, что у нас не принято было отказываться, когда тебе с уроков в кино предлагают сорваться, за тот случай на стройке. Да мало ли?.. Просто по праву сильного и вообще за тихость.
Мамочка постоял, посмотрел на Хазова сверху вниз, поморщил в напрасном усилии свой покатый лоб, соображая, видимо, что тут ответить, и не нашел ничего лучше, чем влепить Хазову еще подзатыльник.
Впрочем, он только захотел влепить, замахнулся только.
Хазов неожиданно ловко увернулся от здоровенной загребущей руки Маматюка, перехватил ее в воздухе, развернулся всем телом и… взметнулись вверх тяжелые, с медными гвоздиками в подошвах, Мамочкины ботинки, и сам он — преемник Кыти, новая гроза школы рухнул всей тушей на пол в школьном коридоре.
Мамочка не привык к такому грубому обращению.
Он поднялся на карачки, опасливо отполз на коленях от Хазова и, пробормотав обиженно и смущенно: «Да ну тебя…» — побежал жаловаться Гильде.
Ума не приложу: отчего это Гильдя так испугался? Точнее, не испугался, а так серьезно отнесся к тому, что Хазов поверг Маматюка. То ли Мамочку пожалел, то ли из-за того, что в классе возникла новая сила — Хазов? Хотя что значит «пожалел»? Когда это Гильдя жалел кого?
Просто, наверное, он привык командовать всеми. Его расчетливая голова, Мамочкина дурная сила — этот сплав, эта броня были у нас пока что несокрушимы.
А тут какой-то там Хазов, странный, непонятный, упорный Хазов, Хазов-фанатик, от которого — известное дело — неизвестно, что ждать.
— Придумал! — сказал тогда Гильдя, теребя по привычке мочку Мамочкиного уха. — Бойкот! Эмбарго! Блокада! Он спрашивает — молчим, пристает — посылаем подальше. Если с ним кто пойдет, отобьем. Я ему покажу, как наших Маматюков кантовать без спроса!
— Чего, чего? — удивился Мамочка.
— Молчи, дурак! — велел Гильдя и ущипнул его за ухо. — Для тебя же стараюсь!
Он не учел одного: Хазов и сам ни к кому не лез, в друзья не набивался. На переменах степенно ходил по коридору, заложив руки за спину, думал о чем-то. Даже первоклашки, что сновали всюду с диким визгом, относились к нему без опаски, как к неживому: бегали вокруг, цеплялись за ноги, наталкивались и отскакивали от него. Хазов будто и не замечал их.
Кончались уроки, он шел домой один.
Была у него общественная нагрузка, так и ее он дома исполнял, в одиночестве.
Хазов редактировал классную стенгазету.
Раньше редактором у нас Зойка Забара была. Она это дело Хазову и спихнула, а сама рядовой сотрудницей стала, чтобы ее любимый Хазов давал ей поручения и вообще хотя бы глядел на нее почаще.
И опять он Зойкины надежды не оправдал. Как подходил какой праздник, Хазов приносил в класс уже готовую газету, с наклеенными листочками статей и заметок, с разделами «Спорт», «Юмор» и «Разное», с фотокарточками и коллажами. Он совал газету мне, скупо и уверенно объяснял, как написать заголовки, где виньетку пустить и что нарисовать еще, в соответствии с духом и значением приближающегося праздника. Я в нашей стенгазете числился художником.
Статьи и заметки Хазов писал сам, сам вел разделы «Спорт», «Юмор» и «Разное» и сам фотографировал, так что Зойке Забаре совсем не осталось дел возле него. Раньше-то ее в редакторах за красивый почерк держали, за усидчивость и прилежность, а Хазову и почерк ее был без надобности: он где-то сам на пишущей машинке все перепечатывал.
Писал он хорошо, а главное — всегда был в курсе всех дел класса, все слышал и подмечал, будто у него вторые уши имелись и еще одни глаза на макушке.
Наша классная, Аннушка, даже читала вслух два его сочинения по литературе и просила брать с него пример. Зря она это — только Хазова в краску вогнала.
— Брось ему газету рисовать! — предложил мне Гильдя, когда понял, что его бойкот не удался.
Я отказался. Все-таки газета была для всех. При чем здесь Хазов? Он ее только лучше сделал. А то читали бы до сих пор Зойкину трескотню о наших планах, которые никто не принимал, о душе коллектива, о том, что нам по плечу, и о том, о чем все и без нее прекрасно знали.
— Ренегат! — обозвал меня за это Гильдя незнакомым словцом.
— Сам дурак и не лечишься! — огрызнулся я.
На том и порешили.
А сегодня мы полчаса прождали его после уроков во дворе, за углом несуразно длинного здания нашей школы.
Мамочка хотел курить и все ныл об этом то мне, то Гильде. Но тот его не отпускал.
Вообще Маматюк как-то халатно стал относиться к своим правам и обязанностям грозы школы после того как Хазов, ко всеобщему удивлению, поверг его на пол в коридоре. Раньше бы он, не таясь, давно бы достал сигареты и задымил в свое удовольствие.