— Докладывайте… Скажите, невроз. Надо лечить…
— Вы здесь… это связано с порошком?
— Героин? — морщится Робинс. — Да нет… Бизнес, крупные закупки антиквариата. Но это… не имеет к вам отношения. — Он качает мыском замшевой сандалии. — Однако к вам у меня тоже дело. Вы часто наведываетесь в Тибет?
— Два раза в год. Езжу за травами… Но не один. Обычно — с группой, на вертолете через Бирму. Там они получают сырье для порошка. Потом делают крюк, я оплачиваю… Скоро они летят снова, надо что-то доставить туда…
— Вы должны попасть в состав группы, — на выдохе заявляет Робинс и отламывает бледный цветок плюща с лианы, заползшей в беседку. Зачем-то растирает лепестки в пальцах. — Причем — попасть вместе с еще одним человеком. Со стороны. Оттуда он уйдет на север.
— Но в Тибете мне нечего делать… Сейчас не сезон…
— Я понимаю. — Он катает между ладоней серую горошину того, что было цветком, выбрасывает ее на песок аллеи. — Задача не дважды два. Но вы обязаны что-то придумать.
— Ввести в братство человека… вы представляете, что это? Затем… не я назначаю состав группы, я вообще ничто… Там опытные, проверенные люди, у каждого свои функции, инструкция…
— У вас же были подобные ситуации…
— Да, но не там… Потом тогда от меня требовалось лишь присутствие… Я как наблюдатель убеждался в благополучном исходе операции и не более…
— Это необходимо, — чеканит он и встает. — И знаете… дайте мне какие-нибудь таблетки. От мнительности. Да, в самом деле… давление. Вы правы. У меня гипотония. Так, может… подлечиться? Я буду здесь месяц или около того, а клиника — постоянный контакт… Никаких вопросов… Кстати, ваши знакомства и действия контролируются?
— Я в братстве, — говорю я. — Тут контролируется все.
— Ну да-да, — кивает он рассеянно и вдруг оживляется: — Между прочим… Я слышал, что с Чан Ванли вы познакомились на почве его какого-то недуга?
— У него импотенция, — отвечаю я. — Улучшение или ухудшение — во власти врачевателя.
— Вот как? — улыбается Робинс на этот раз чистосердечно.
— И проказа, — добавляю я, видя, как улыбка эта столь же естественно меркнет.
— Простите?
— Но вы же не собираетесь с ним целоваться, как, впрочем, и он с вами, — успокаиваю я. — Затем на Востоке это достаточно популярная болезнь, и страшатся ее здесь гораздо менее, чем у вас. Вам к тому же сорок шесть…
— Простите?
— А инкубационный период лепры достигает иногда двадцати лет. У вас есть все шансы умереть больным проказой от рака, о проказе не подозревая…
— А вы шутник, мистер Тао, — берется он за ручку дверцы автомобиля. — Я позвоню вам… Шутник!
Сквозь внезапный озноб, застилающее красной чернотой глаза солнце, хоровод мыслей я отвечаю про себя и себе, что шутки порой — не что иное, как вызов ситуации, когда совсем не до шуток… И смутно открывается тайная суть сна… Она — в том прошлом, что начиналось от первого прикосновения рук матери до ускользающих мгновений уже настоящего, где я оцепенело смотрю на кирпичного цвета пыль, убегающую от тупо устремленной куда-то машины. И объяснить эту понятную суть невозможно так же, как невозможно вспомнить лицо мамы, которое я бы узнал из тысячи лиц.
И я не мистер Тао, не доктор Тао, а маленький, темный Катти, служка. И встань передо мною зеркало, там бы обязан был появиться Катти — улыбчиво пресмыкающийся в нише тускло освещенного кабинета, среди строгого блеска эбеновых шкафов — громоздкой стражей у стен, а под опекой их — письменный стол, вонзивший медные тигровые лапы ножек в кашмирский ковер; стол, словно готовый прыгнуть, и за ним — водящий пилочкой по ногтям иссохший живой божок. Рачьи руки его в коричневых старческих пятнах, а глазные впадины бурого, изжеванного морщинами лица глубоки настолько, что кажутся темными очками. Сейчас он, свистя пленками отбитых легких, снимет халат, и я увижу два глянцевых вишневых пятнышка на его костистой, как у ящера, спине — два вестника той болезни, что внушает трепет мистеру Робинсу, а впрочем, может, товарищу Робинсу, и не трепет, а обыкновенное отвращение, кто знает…
Шлепок ладони, и сверк иглы шприца тонет в этой искалеченной, старой плоти; упруго скользит в прозрачной пластмассе цилиндрик поршня, отсчитывая деления. Какая продуманная целесообразность, завершенность и даже красота в этом грошовом шприце в сравнении с жалко идущей мурашками кожей мыслящего создания, миллионера, повелителя сотен рабов. Удивительно, вещи в своей простоте прекраснее и надежнее, чем их творцы и хозяева.