Выбрать главу

Потом, через годы, этот зимний день будет то исчезать из памяти, то, наоборот, уточняться и яснеть при любой вспышке похожего света, запаха, звука. Глухой топот копыт по укатанному снегу, повизгивание полозьев, нетающий запах лошади в морозном воздухе, покачивание ветки после только что слетевшей птицы – все это началось однажды, с одного его взгляда, и только повторялось потом, то почти полностью совпадая с первым своим появлением, то мучая несовпадением, которое все больше увеличивалось со временем. Это было похоже на то же покачивание ветки – только что слетела птица, а ветка раскачивается все сильнее, не соглашаясь успокоиться, и только птица, вернувшись, может своим весом присмирить и остановить унылое движение – вверх-вниз, вверх-вниз.

Он не вышел тогда, в первый раз, за калитку, хотя та была полуоткрыта – снег плотно держал ее в одном положении, – а только высунулся немного, чтобы посмотреть на улицу, на ту ее часть, которую нельзя увидеть из окна. Сани уже пронеслись мимо, скользили с боку на бок по блестящей дороге, и высокий воротник кожуха неподвижно сидящего человека едва ли не полностью закрывал лошадь.

Он подумал тогда, что взрослые расходились по этой дороге в две ее стороны, и вспомнил, как всегда одевались перед выходом из дома отец с матерью, и в перебирании их рук по пуговицам было что-то тревожное.

Так он и простоял тогда у калитки, глядя на пустую улицу – больше по ней никто не прошел и не проехал, – стараясь запомнить не видимое из окна пространство. Потом решил, что пора возвращаться, и пошел обратно к крыльцу, несколько раз обернувшись.

3

Прошло время, совсем не ощутимое в воспоминаниях, и однажды летом, когда даже солнечный свет казался зеленым, он сидел на крыльце и чертил перед собой на дорожке буквы очень уж удобной палкой, с которой не расставался целый день. Кто-то прошел мимо, спросил весело: «Рисуешь?» – он, не поднимая головы, узнал отца и после этого уже просто водил палкой, перечеркивая линии, пока дорожка не стала рыхлой, перепаханной. Потом встал, прошелся вдоль забора, провел по нему палкой, подумав, что звук этот напоминает заводимый трактор. На улице слышались голоса – там разговаривали сестра с бабушкой. Казалось, что они говорили о нем, хотя слов нельзя было разобрать. Один голос рассказывал, второй прислушивался и отвечал чем-то похожим. Он остановился и стал ждать, и чем больше он так стоял, тем больше чувствовал, что начинает вместо этих голосов сам себе рассказывать и отвечать, хотя слов он не мог различить, а только делил все так же пополам – сначала проносилось все в одну сторону, потом, соглашаясь и поддакивая этому, возвращалось обратно. Как на качелях, он раскачивался в этом движении, все быстрее и быстрее пролетая одну точку, где хотелось бы приостановиться, оглядеться, но голоса все звучали, раскачивали его, и уже стало совсем нестерпимо, он открыл глаза широко, замахнулся палкой, в последний миг успев подумать: «А ведь испугаются», – и изо всех сил бросил палку. Калитка распахнулась навстречу, и сестра, откинув голову назад, вскрикнула – палка тяжело ударила ее по лицу, и руки сразу закрыли место удара.

Он застыл на месте, глядя сразу на все – и на распахнутую калитку, и на сестру с ладонями вместо лица, и на синее небо, вдруг вспыхнувшее вверху, далеко над лесом, – и вот уже он бежит назад, за дом, и ноги совсем непослушные, вот-вот споткнутся, и он упадет лицом вниз.

Потом он медленно возвращается к калитке, и взгляд останавливается на каждом предмете. Он хочет распахнуть калитку и бежать дальше, к лесу, но на скамейке у забора сидит сестра, глаза у нее совсем сухие и странно улыбаются. Он медленно подходит и садится рядом с ней. Ему становится немного легче, и он боится только, что сейчас услышит ее голос. Но она поднимается и уходит. И вдруг такая тяжесть сваливается на него, неожиданно и грузно, что нельзя и рукой пошевелить. Он сидит один, долго смотрит на лес, на небо над лесом, и хочется заплакать, но тяжесть его не отпускает, и нет ни слез, ни голоса.

Он не помнит, как оказывается в лесу, идет по тропинке, и ему постоянно страшно. Кажется, что в лесу много людей, но их не видно, они спрятались за деревьями, а он все идет и не может остановиться. Листья медленно и бесшумно падают, хотя сейчас и лето, но они всегда падают, их много на тропинке, они шуршат под ногами. На далекой поляне он садится на одинокий пень и оглядывается. Над неровными верхушками деревьев застыло облако, и вот он уже представляет, что сидит на этом облаке и смотрит оттуда на поляну, и далеко, за лесом, видна деревня, и стоит только захотеть, почувствовать внутри себя желание перенестись с одного места на другое – и облако сразу же срывается и плывет, и уплывает лес внизу.

Когда уже начало смеркаться, он испугался, что не успеет выйти из леса, и побежал обратно. И только на лугу приостановился, пошел медленно. Перед домом увидел отца, понял, что его искали, глянул в сердитые глаза. Никто ему ничего не сказал – он пробрался в спальню, быстро разделся и лег, завернувшись в одеяло с головой, сразу засыпая, улетая на том самом облаке, непрерывно боясь, что оно его не удержит.

Утром, проснувшись, он сразу глянул в окно. И обрадовался ленточке, которая, казалось, совсем уже выбилась из сил, мельтеша и не находя себе места. Под сильными порывами ветра она вдруг взлетала и застывала на мгновение, прижимаясь к стеклу, но опять опадала за улетающим ветром, словно собиралась с силами, но ей не давали передохнуть, и нельзя было отвести глаз от этой картины трепета и тревоги.

Когда в доме шаги всех, кто проснулся давным-давно, зазвучали направленно к нему, к спальне, где он затаился в своей немоте, – он понял, что по-другому никак не получится, а придется встать, одеться и пройти через две комнаты, и его встретят взглядами и еще чем-то, чего он и боялся больше всего, – он встал, оделся и вышел, проделав все это с удивительным совпадением. Открылась спасительная дверь на улицу, чистый воздух ветром налетел на него, и он вздохнул, дергаясь и дрожа грудью, как после долгого плача. Земля была холодной, он шел босиком по тропинке, мечтая о каком-нибудь месте – на толстом полене за забором или на пороге старой бани, – где можно было сидеть долго-долго, не меняя своего положения, никуда не переходя, и чтобы никто его не позвал, не окликнул.

Но он знал, что в доме собирались завтракать, и его обязательно позовут – в еще не прозвучавших голосах он уже чувствовал не тревогу, а ожидание, – что он не отзовется, и потом в зовущих голосах появится обеспокоенность, которая сразу всех объединит в сговоре, все разойдутся искать его, и каждый будет, как на охоте, предвидеть встречу с ним: «Тебя все ищут, что ты тут спрятался?» Чтобы этого не случилось, он сам пошел обратно, решив по дороге сразу же после завтрака уйти в лес.

За столом у него что-то спросили, он ответил, словно поняв, что разговор должен быть о постороннем, и эти ненужные слова определяли не сказанное, но главное в эти минуты. Как раз то, о чем то ли нельзя было говорить, то ли вообще не было слов для этого, и объединяло всех, и он чувствовал себя центром, владельцем кубиков, из которых только что построил домик, и любое чужое прикосновение сразу бы все разрушило.

Он быстро ел, не поднимая головы, и, посидев необходимую минуту после того, как запил молоком еду, поблагодарил, удивившись своему голосу, и вышел. Наверное, за дверью сейчас начнется разговор, наверное, все будут вспоминать его в последние дни, все те мелочи, которые он сам забыл, – все это, изменившись, став высказанным, будет окружать вчерашний день с одним сверкающим мгновением – как на фотографии, он видел распахнутую калитку, закрытое ладонями лицо сестры и кусочек неба над ее головой.