Выбрать главу

Роса еще не высохла – луг дымчато белел, и если оглянуться, то можно было увидеть свои следы. На минуту он задумался, куда бы пойти, какое место выбрать в бесконечности леса, и вдруг успокоился, вспомнив про заброшенную будку на самой верхушке дуба. На самом краю низкорослого ольшаника одиноко возвышался этот дуб, и было странно, что вспомнил он о нем только сейчас.

Идти сразу стало легче, он нашел глазами темную верхушку, стараясь рассмотреть в ней очертания будки, но ничего не было видно в неподвижной густой кроне.

Прошлым летом брат впервые привел его к этому дубу. Показал рукой вверх – там, у самой вершины, было что-то похожее на большое гнездо. И когда они залезли наверх, это гнездо оказалось сплетенным из веток, сбитым из разнокалиберных досточек домиком с крышей. Внутри него сидел Толя, ровесник брата; улыбаясь во весь рот, он сказал: «Ну, как наша будка, законная, а?» Каждый день они ее достраивали и, когда совсем уставали, садились в тесном полумраке, слушали, как шумят листья, как гудит ствол, переглядывались восхищенно и додумывали, рассказывали друг другу, что еще можно сделать со своей будкой – и планы были бесконечными. Сидеть так, втроем, уткнувшись коленями в колени, было уютно, и это было лучшее их время. Потом, к концу лета, чужие хлопцы пытались сжечь будку, но она сгорела не полностью, сгорели только крыша и ветки потоньше.

С братом и Толей они несколько дней ремонтировали, обновляли будку, но потом налет повторился, и постепенно будка оказалась как бы не принадлежащей никому. Наполовину разгромленная, она приняла свой теперешний вид, не вызывая у одних желания добивать ее, у других – обновлять. Она уже ветшала сама по себе, но еще можно было залезть туда, в высокий шум, и особенно горькое чувство подолгу не отпускало от себя. Он потом заметил, что брат иногда уходит в лес один; наверное, он просиживал наверху часами. Полуразрушенная, будка охотней принимала одного, молчание больше совпадало с бесконечным шумом ветра, и этот шум был однотонной жалобой, понятной и близкой.

В лесу было совсем свежо, хотя утро уже переходило в день, начиналось то время, когда сырой воздух растворяется, исчезает до самого вечера, и между деревьями застывают только теплые запахи. Он быстро полез по знакомому стволу, казалось, что ноги и руки сами знают, за какой сук цепляться, на какой наступать. Он прижимался к грубой, мшистой коре, чувствуя всем телом гул, который шел из земли и тянулся к вершине, растворяясь в самых высоких ветках и листьях. Внутри будки так же, как и раньше, пахло обгорелыми и обмытыми многими дождями головешками – ни дожди, ни ветер не смогли уничтожить этот запах.

Усевшись поудобнее, он глянул в сторону деревни. Улица открылась вся, от начала до конца, его дом был как раз напротив дуба и смотрел своими окнами прямо на него; казалось, вся улица растекается от дома и в одну, и в другую сторону, подчеркивая естественность этого прямого взгляда только двух окон. И там, на одном из них, и сейчас дрожит под ветром ленточка, никогда не успокаиваясь.

Будку слегка покачивало, и он вспомнил свой сегодняшний сон. Закрыл глаза – точно так он покачивался, плавно, совсем не чувствуя движения, на облаке, и непонятно было, сам он управляет этим движением или какая-то сила несет его, а он соглашается с ней и подчиняется покорно и с радостью, утопая в этой плавности и покое.

Сколько он так просидел, нельзя было понять, но когда открыл глаза, то увидел, как по лугу, отдаляясь от дома и приближаясь медленно к лесу, шли брат с сестрой. Все вздрогнуло перед глазами и заняло свои определенные места. Быстро вспомнилось и вчерашнее, и роса на лугу, и кусок отставшей коры на стволе дуба – все в странном клубке, и клубок этот покатился стремительно к двум фигурам на лугу, почти неподвижным из-за расстояния.

Наверное, он испугался, потому что рванулся сразу, опустил ноги вниз, хотел слезть скорее – и вдруг представил себя падающим, срывающим листья – так падали выпавшие из рук доски, когда они строили будку, – и он вцепился во что-то руками, застыл на мгновение, потом подтянулся и уселся на прежнее место. Показалось, что он уже не слезет отсюда никогда – сил не хватит, тело ослабело, как в болезни. И он стал смотреть и ждать. Брат с сестрой исчезли за деревьями, наверное, они вошли в лес. Он услышал, как они зовут его по очереди, громко, и подумал, что они не знают, где он.

Брат кричал намного тише, почти говорил – голоса раздавались внизу, у самого дуба, – и он вдруг понял, что брат знает про будку и не хочет его выдавать. От этого странно зачесались глаза, он заморгал, и по щекам потекли слезы.

Потом он увидел, как они возвращаются домой, брат еще оглянулся несколько раз с луга на лес, и вот опять стало спокойно и тихо. Он почти соскользнул по стволу на землю, постоял, не зная, куда же идти, и, все еще плача, ходил долго среди деревьев, спотыкаясь в густой траве.

К вечеру он пришел домой, сидел за столом, мать плакала на кухне, отец кричал громко, ругался, все замахивался, но никак не мог ударить. А он ел, не разбирая, что перед ним, глядя в одну точку на скатерти.

В соседней комнате в темноте сидел брат, и когда он вошел туда, на ходу расстегивая рубашку, брат посмотрел на него из темноты блестящими глазами. Было уже тихо, глаза слипались от усталости, и когда он засыпал, то видел перед собой сидящего в углу дивана брата.

4

Только закрытые глаза были его собственностью – никто не вмешивался в ту жизнь, которая, как за занавесом, скрывалась в этом мраке с особенным освещением. Словно под луной, ходили фигуры людей, мерцали деревья, и странно: небо в том мире с самого начала смешалось с воздухом, став, наверное, этим светом, похожим на лунный. Попадая под этот свет, все становилось понятным, и уже не было потребности связывать слова с предметами, мучаясь несовпадением. Это несовпадение похоже было на то, как стекло впитывало в себя, не пропуская, живую тяжесть птиц на ветках яблони, и от их покачиваний и перелетаний оставались только похожие на книжные страницы картинки.

Таким светом были окрашены только сны, но потом любое воспоминание тоже смешивалось с этим светом, и он с восторгом наблюдал за спокойным движением смешанных красок. Словно оживала и начинала двигаться окраска одного из его карандашей в перламутровых разводах, которые всегда привлекали больше, чем скромная линия, ради которой и жил этот карандаш. Странно было смотреть, как из всего богатства красок, которые были на гладкой поверхности карандаша, на бумагу вырывалась только одна, тусклая и всегда одинаковая.

Он с удивлением понял, что, кроме него, никто не видит этого мира, сплетенного из снов и воспоминаний, и никто не может вмешаться, не став лишь частью, лучиком или пятном в этом свете, сравнить который можно только с лунным.

Этот свет долго мешал ему научиться читать, пока он не догадался уступить, наконец, выпрыгивающему значению каждой буквы, разрешая буквам называть себя самим, соединяться в слова – и только после этого он произносил слова по-своему.

Читать его учили, но в какой-то миг он понял, что все получается совсем иначе, чем объясняют, но в этом никому не признался, а только показал, что умеет произносить слова так, как от него и хотят.

Книжки, которые были у него, сразу изменились, буквы забрали себе все значение, и картинки уже замерли в своей ненужности и даже иногда в несоответствии, противоположности смыслу.

Он уже понимал, что рассматривание картинок – совсем другое занятие, чем чтение слов, даже если слова связывались с этими картинками на странице, и когда уставал от чтения, то рассматривал картинки, и совсем новые чувства подхватывали его и уносили туда, где ни один предмет, который он мог бы назвать, не встречался ему на пути, но он чувствовал необъятное пространство, зависящее от него и связанное только с ним. Видя, как читают взрослые, он уже боялся, что сам читает неправильно, – нельзя же сидеть так, как он, над одной страницей, почти не понимая смысла написанного, – потому что пересказать содержание, как требовали иногда родители, он не умел. Но он справился и с этой задачей, как только понял, чего же от него хотят. И в свой рассказ он помещал все, что не подхватывалось тайным, одному ему известным движением, а так и оставалось на страницах книги. И даже радовался, когда чувствовал, что ему удается подобрать почти все, что не могло подняться и взлететь, а сцепилось друг с другом в своей тяжести, только укрепляясь с повторением.