Выбрать главу

— Неужели ты полюбила такого, — спросил я, — такого заурядного человека? Никогда не поверю.

— Он-то не заурядный, — ответила она, — это я заурядная. То, чего я хочу, недостойно его; он никогда не обеспокоится этим.

— Даже из любви к тебе?

— Я бы все равно не пошла на это, даже если бы он хотел. В нем есть какое-то величие, причем мне даже этого не понять. Он не из нашего времени. В старые времена я вышла бы за него замуж, зная, что он достигнет вершины только силою собственного мужества. Теперь же люди не взбираются наверх, а заползают. На это он не способен. Так что я поступила правильно, Пол.

— А он что говорит? — спросил я.

— Сказать? — она с горечью рассмеялась. — Вот его собственные слова: «Наполовину ты — женщина, а наполовину, конечно, — дура, так что как женщина ты будешь следовать своей дури. Но пусть уж эта дурь не даст женщине остаться в дураках».

Я вполне мог представить, как он произносит эти слова. Мне даже показалось, что я слышу его уверенный голос.

— Хэл! — вскричал я. — Так это он!

— Ты даже до этого не додумался, Пол. А мне порой так хотелось сказать об этом открыто, ведь я думала, что всякий и так может прочесть это в моих глазах, так что большой разницы не было бы.

— Но ведь он никогда не обращал на тебя внимания, — сказал я.

Она засмеялась.

— Не будь таким злым, Пол. Я ведь тебе ничего не сделала, разве что иногда задирала нос. Между нами, мальчиками и девочками, не такая большая разница — мы обожаем своих хозяев. Но не надо думать обо мне плохо. Тогда я была для него всего лишь ребенком, но во время осады Парижа мы оказались вместе. Разве ты не слышал? Вот тут он обратил на меня внимание, уверяю, Пол.

А было бы лучше, думаю я, потрафь она не своей дури, но женщине? Вопрос с виду легкий; но мне вспоминается одна зимняя ночь много лет спустя в Тифенкастене, у Юлиерского перевала. Я добирался из Сан-Морица в Хур. И вот, когда я, единственный пассажир, выбрался, полузамерзший, из саней и оттаивал у печурки в вестибюле гостиницы, рассыльный принес мне записку: «Зайди ко мне. Я в этой чертовой дыре, как в тюрьме, пока погода не переменится. Хэл».

Узнал я его с трудом. Он выглядел, как бледная тень того Хэла, которого я звал в детстве. Долгие лишения во время осады Парижа, да еще и сверхчеловеческая работа, которую он там взвалил на себя, подорвали даже его могучий организм — а буйная, вольная жизнь, которую он теперь вел, должна была это довершить. Мрачная комната со сводчатым потолком, где раньше, видимо, была часовня, тускло освещалась дешевой зловонной лампой. В ней было жарко до одури благодаря огромной зеленого цвета немецкой изразцовой печке, которую в наше время можно встретить разве что в самых заброшенных закоулках. Он сидел, опершись на подушки, на стоявшей у окна кровати, и ввалившиеся глаза горели, словно уголья, на заострившемся, осунувшемся лица.

— Я увидел тебя в окно, — пояснил он. — Единственное развлечение — два раза в день прибывает почта. Свалился я полмесяца назад, когда ехал через перевал из Давоса. Мы застряли в сугробах на восемнадцать часов; это едва не доконало мое последнее легкое. И даже нету книжки почитать. Боже, как я был рад, когда в свете фонаря увидел твое лицо десять минут назад!

Он ухватил меня длинной, костлявей рукой.

— Садись, и дай мне послушать, как я снова говорю на родном языке, — ты же всегда был хорошим слушателем, — а я уже лет восемь на нем не говорил. Ты в этой комнате можешь выдержать? Надо бы, конечно, растворить окна, да какая, в сущности, разница? По крайней мере, привыкну к жаре, прежде чем помереть.

Я придвинул стул поближе к кровати, и мы повели разговор, перемежавшийся долгими приступами кашля, разговор о том, о чем ни один из нас в тот момент не думал. Говорил главным образом Хэл, Говорил громко и неумолчно, встречая мои упреки взрывами смеха, которые заканчивались жестокой одышкой, так что я посчитал за благо дать ему выговориться, не перебивая.

И вдруг.

— А что она делает? — спросил он, — вы с ней видитесь?

— Она играет в… — я назвал комическую оперу, шедшую тогда в Париже. — Нет, я давно ее не видел.

Он положил свою худую белую руку на мою.

— Правда, жаль, что мы не можем слиться в единое существо, — ты, святой, и я, сатир?! Из нас двоих вышел бы превосходный любовник.

И мне снова вспомнились те долгие ночи, когда я лежал без сна, вслушиваясь в сердитые голоса отца и матери, проникавшие сквозь тонкую стену. Такая, очевидно, была у меня судьба — стоять беспомощно между теми, кого я любил, глядя, как они, вопреки собственной воле, терзают друг друга.