Выбрать главу

Ах, какое неизъяснимое наслаждение для меня пожать твою руку. Твоя матушка сказала мне, что ты приедешь в Экс в конце июля. Если б я умел прыгать, я, наверно, пробил бы потолок. Действительно, вчера вечером, было уже темно, я подумал, что чокнулся, но, как ты понимаешь, этого не случилось. Я только выпил слишком много, так что видел чертей, кувыркавшихся у меня на носу, — плясавших, смеявшихся и дико прыгавших.

Пока, мой милый друг, пока,
П. Сезанн».

На обороте последнего листа он нарисовал большое дерево и троицу, купающуюся и резвящуюся под ним, — сцену, которая преследовала его всю жизнь как выражение свободы и счастливого содружества с землей.

В письме, возможно, от начала июля он обобщил свои мечты о Жюстине:

«Быть может, скажешь ты: Сезанн, бедняга, Какой чертовкою твой череп потрясен? Ты, кого я всегда хвалил за твердость шага И кто на доброе всегда был занесен.
В каком размытом хаосе фантазмов Ты ныне, словно в океане, потонул? Быть может, танцев ты видал немало разных Нимфы из Оперы и вдарился в загул?
Ты, верно, пишешь все, на стол низко склоняясь, Или храпишь спьяна, как перед папой поп. Или, мой друг, еще: любовью преполняясь, Не сшиб ли ты вином свой ныне гулкий лоб?»

Мысли о любви и выпивке еще раз вызвали образ Ганнибала. Ведьма demonté его череп — здесь Поль употребил слово, которое передает идею беспорядка и смешения, а также отделения (в данном случае головы) — подобно всаднику от лошади или мореплавателю от корабля. Итак, ведьма отделяет его череп от тела, и мы вспоминаем череп Уголино. Мысль возвращается к последней строке, в которой помрачение рассудка вермутом поэт уподобляет сбиванию башки в балаганных интермедиях. Мы позже увидим, как это ощущение разъединенного тела, странного самому себе, отзовется потом в искусстве Сезанна.

«Нет, не любовь и не вино мою Затронули Сорбонну здесь. Но я Не утверждал, что должно пить лишь воду. Сему источник есть иной, мой друг, С мечтою связан он, хоть ясен разум. Ах, неужель ты не видал в часы Мечтательные, как среди тумана Текут неясные изысканные формы. Там смутные красавицы, чьи чары Снятся в ночи и исчезают утром. А знаешь ты, как рано по утрам На небе светится прозрачнейшая дымка, Когда встает светило, зажигая Над шелестящим лесом рой огней. Струятся воды, щедро отражая Лазурь. Приходит мягкий ветерок, И эфемерную он развевает дымку. Вот так глазам моим являться любят Прелестные созданья с голосами Ангельскими — порожденья ночи. И мнится мне, мой друг, — это заря, Соперничая с ясным первым светом, Рисует их. Они, увы, смеются надо мной, Я простираю к ним, но тщетно, руку. Они внезапно воспаряют ввысь, Все выше, выше, в небо, за зефиром, Бросая напоследок нежный взгляд, Чтобы сказать „Прощай“. Но я бегу За ними. Тщетно. Это невозможно — Моя мечта — коснуться их рукой. Их больше нет. Прозрачный газ уже Мне не рисует совершенный контур Их чудных тел. Моя мечта исчезла, Реальность возвращается, и вот Я вижу, что лежу с печальным сердцем, Передо мной маячит тусклый призрак, Ужасный, устрашающий и „ПРАВО“ Написано на бледном лбу его».

Вновь после бесплодного видения Поль оказывается бессильно вытянутым и поверженным, а над ним грозно высятся Цицерон — Гамилькар — Закон — Отец. Он продолжает: «Я думаю, я больше, чем мечтал. Я заснул (я, должно быть, заморозил тебя своими банальными пошлостями), и мне снилось, что я держал в руках мою lorette, мою grisette, мою mignonne, мою friponne, что я лобзал ее перси и много других местечек…

Байль сказал мне, что лицеисты, твои соученики, как будто критически отнеслись к твоим стихам к императрице. Это меня страшно рассердило — как могут эти литературные пингвины, недоноски, астматики насмехаться над твоими искренними стихами. Если сочтешь нужным, передай им мои комплименты (далее следует ругательное стихотворение. — Ред.) и добавь, что, если им есть, что сказать, они найдут меня ожидающим их, дабы хорошенько двинуть первого, кто приблизится на расстояние кулака.