Выбрать главу

Мысль об ужасном будущем пронеслась в моей голове. С дикой решимостью я схватил дорогое мне тело, прикоснулся к нему последним поцелуем и медленно опустил его за борт. Я произнес несколько молитвенных слов над этим местом, не обозначенным никаким памятником. Потом сильным ударом весла я удалился оттуда.

Почти тотчас раскаянье овладело мной, во мне воскресло страстное желание видеть ее, целовать ее хотя бы и безжизненные руки, говорить с ней. Я начал грести назад, среди мрака наступившей ночи я искал ее тело, я без устали работал веслами, плыл взад и вперед, тщетно всматриваясь в почерневшую воду. Но мне не суждено было найти дорогой могилы.

Взошло солнце, и я увидел себя все за теми же безумными поисками. Я не знал, куда уплыл я, долго ли блуждаю. Тогда в порыве нового отчаяния я отбросил весла прочь от себя в эту спокойную безответную воду и распростерся на дне челнока, на том самом месте, где лежала Сеата, целовал те доски, к которым она прикасалась. Неожиданно возникший ветер развевал мои волосы, но я не обращал на него внимания. Мне было все равно, куда влечется моя ладья. -

Так прошел день, и настала новая ночь, и краски новой зари проглянули, прогорели и погасли [на востоке]. Я смутно понимал течение времени. Я был снова во власти бреда и диких грез, то отвратительно-мучительных, то несказанно блаженных, потому что в них мне являлась снова моя царевна Сеата. И весь мир был не нужен мне.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Грубое морщинистое лицо старухи негритянки и ее иссохшие руки — вот было первое, что я увидел, когда очнулся. Челнок мой прижало ветром к краю озера, образовавшегося на месте Проклятой пустыни, и выбросило на траву. Меня подобрало кочевавшее здесь племя бечуанов. Обо мне заботились и, как умели, лечили. Много дней пролежал я в горячке и, очнувшись, был так слаб, что не мог шевелиться. Добрые бечуаны кормили меня сушеным мясом и поили водой из скорлупки страусовых яиц. Только через две недели встал я на ноги и лишь через месяц мог выйти за пределы деревни.

Первую свою прогулку я совершил по направлению к Горе Звезды. Вновь образовавшееся озеро уже отхлынуло, и на месте прежней каменистой степи простиралась равнина, покрытая илом, кое-где начинавшая порастать первым мохом и робкой травой. Ясно было, что впоследствии здесь образуется степь и появится жизнь. Пальмы вырастут над могилой Сеаты. Напрягая зрение, я всматривался вдаль, но силуэт конусообразной Горы уже не рисовался на фоне ясного утреннего неба.

С трудом оторвав глаза от дали, повернул я к ближнему леску. Трава шелестела под моими ногами, попугаи испуганно перескакивали с ветки на ветку. Мне вздумалось испробовать, изменила ли мне рука. Со мной был бечуанский лук, которым прежде я свободно владел. Прицелившись, я спустил тетиву, стрела простонала, и попугай, как бывало, повалился с ветки на берег ручья. С несчастной улыбкой пошел я за бесполезно убитой птицей. Да! Немногое изменилось во мне, только сердце стало живым и страдающим.

Я нагнулся, чтобы поднять попугая, и увидел свое отражение в зеркале ручья. Длинные волосы по-прежнему смело падали мне на лоб, на шею, но они сверкали, как серебро. На меня из ручья смотрело лицо еще молодого человека, но с уже совершенно седой головой.

Еще печальнее улыбнулся я. Прошлая жизнь была погребена под этим снегом, а в новую я не верил. Подняв убитого попугая, я побрел в крааль друзей моих бечуанов. Больше мне некуда было идти.

Фаддей Булгарин

ПРЕДОК И ПОТОМКИ

Сатирическая повесть
ГЛАВА I

Гроза на съезжем дворе. Писарь Михеич. Добыча

Один из частных приставов санкт-петербургской полиции, получив выговор от обер-полициймейстера и узнав в управе благочиния, что три дела, представленные им в сиё присутственное место, решены иначе, нежели он надеялся, возвратился домой в величайшем гневе. Несколько дворников, обвиненных квартальными надзирателями в неисправности, были первыми жертвами гнева частного пристава; потом несколько несчастных пьяниц, поднятых ночью на улицах, подверглись той же участи, и поделом. Собравшиеся в канцелярии квартальные надзиратели и писцы предчувствовали для себя худые последствия от гнева начальника и с трепетом слышали, в отдалении, грозные его речи; а некоторые просители заблагорассудили возвратиться домой и выждать благоприятнейшее время для объяснения своих дел. Наконец частный пристав взбежал, запыхавшись, на лестницу, толкнул ногою дверь в канцелярию, бросил шинель на стол, прикрыв ею трепещущего писца и его бумаги, и скорыми шагами пошел в свои комнаты. Супруга его, получив новый чепец в подарок от модной торговки, недавно переехавшей в часть, выбежала к мужу, чтоб обрадовать его обновкой, которая была ей весьма к лицу, по уверению кухарки, но увидев, что супруг ее весь был в поту и бросал вокруг себя огненные взоры, она побежала назад.

— Куда, сударыня! — воскликнул грозно частный пристав. — Подай водки! — И с сими словами снял шпагу, бросил шляпу и растянулся на канапе, бормоча: — Постой же, я им дам! Я их проучу! Черт их всех побери! Вымещу я на других! Никому ни копейки более!

Между тем жена внесла графин с настойкою густого темно-коричневого цвета, рюмку величиной в полчетверти и несколько тонких ломтиков черного хлеба, крепко натертых солью. Частный пристав влил в горло три рюмки водки, одну за другою, закусил, прошелся несколько раз по комнате и грозно завопил:

— Гей, кто там! трубку!

Тотчас явился сын его, мальчик лет четырнадцати, который воспитывался дома, под надзором нежных родителей, учился грамоте у главного частного писаря, а светскому общению и ловкости у надзирателей, бравших его с собою в театры, в трактиры и в другие публичные заведения. Главная обязанность сынка состояла в том, чтоб набивать рубку папеньки и ходить к главным жителям части с изустными его поручениями. Сынок, в изодранном нанковом сюртуке, без галстука, предстал с большою деревянного грубкой, которую сам раскуривал, и подал ее отцу. Но отец грозно посмотрел на сына и, схватив за всклоченные волосы, вытолкнул его за двери, промолвив:

— Негодяй, неряха!

Если б съезжий двор мог колебаться, как некогда колебался Олимп от гнева Юпитера, то верно в эту пору не осталось бы камня на камне в сем средоточии порядка и расправы от гнева частного пристава. Сын его, потеряв клок волос, пробежал по всем коридорам с визгом, возвещая грозу, а супруга сердитого начальника скрылась в кухне.

Но люди сердятся, веселятся, хворают, прыгают, умирают, а бумажные дела текут, текут, как вода в море! Человеческие глупости бесконечны и безостановочны! Невзирая ни на гнев, ни на веселость частного пристава, чернила лились рекою в его канцелярии и, чудесною силою превращаясь в хлеб и вино, утучняли полдюжины писцов, украшая их лица багровым цветом.

Ударил роковой час, и главный писец должен был явиться с кипою бумаг к своему начальнику. Писец этот, узнав на съезжем дворе всю суету мира сего, сделался философом цинической секты Хотя он имел угол для своего ночлега, но, подобно Диогену, любил проводить время если не в бочке, то возле бочки и часто отдыхал, по трудах, за нею. Весь гардероб его составляли нанковый сюртук, неизвестно какого цвета, и фризовая шинель, имевшая некогда цвет гороховый. Он так редко брился, что знакомые не узнавали его, когда он являлся на улице выбритый. Однажды в год он ходил на Апраксин двор, в лавки, где продается готовая одежда, и там, подобно улитке, сбрасывал с себя старую оболочку и наряжался в новую. Но этот день был триста шестидесятый от того, в который писец переменил свою оболочку на толкучем рынке, и девятый с тех пор, как чугунная бритва со звоном прошла по щетинистой его бороде, а от того она была теперь как сапожная щетка, а нанковый сюртук похож был на рогожку из сального буяна.

— Есть делишкик подписанию и арестанты к выслушанию, ваше высокоблагородие! — сказал писарь.

— Провались ты с делами! Арестантов допросил — да и в преисподнюю, а завтра в управу… Черт вас всех побери!