— Вы думаете? — спросила его женщина с повязкой врача.
— Что ж тут думать?.. Надо прислушаться, и вы услышите гул приближающегося извержения, только не такого, как в Гренландии, — а пострашнее…
И, словно в ответ на эти слова, сказанные тяжелым и уверенным, как пророчество, голосом, все смолкли, и где-то там, в глубине земли, под их ногами, что-то загудело и, как могучий вздох огромной каменной груди, медленно проплыло и затихло…
— Это грузовик, — сказала женщина, как бы спеша подыскать объяснение.
— Не все так просто объясняется, — бросил тысяцкий и перешел на площадку, чтобы подняться на поперечную само-движку.
Девушка достигла уже Екатерининской улицы и тут только заметила, что давно миновала свой поворот; но ей не хотелось возвращаться; какая-то сеть опутывает ее тело и душу, цепкая тяжелая сеть, сжимавшаяся, как кольца удава, все туже и туже.
Девушка сошла с самодвижки и повернула к собору. Она любила этот «старый уголок». Она любила эти маленькие кустики, эти цветнички, восстановленные по старинным рисункам такими, какими они были сотни лет назад, усыпанные песком дорожки, газетный киоск на углу с объявлениями, напечатанными неуклюжими старинными буквами, маленький фонтан, наивно выбрасывавший свои тонкие струйки, с нежным плеском падавшие обратно в круглый бассейн. Только высоко над головой, нарушая иллюзию, висела, освещенная снизу, серовато-белая крыша.
Сегодня здесь было мало народу. Сидел какой-то высокий старик с длинной черной бородой и два мальчика, — один особенно обратил на себя ее внимание, — худощавый, хрупкий, с огромными голубыми глазами и утиными прядями белокурых волос. Он, наверное, воображал себя каким-нибудь старинным борцом за правду, студентом или революционером и с таинственным видом поглядывал в маленькую записную книжку в красном переплете. На вид ему можно было дать не больше пятнадцати лет. Девушка невольно улыбнулась, глядя на него.
Потом она закрыла глаза и откинулась на неудобную, твердую спинку скамейки. Отдаленный говор людей на самодвижке смутно доносился до нее, сливаясь с плеском фонтана. Ей чудилось, что кругом нее стоит огромная толпа притихнувших людей. Они собрались здесь, робкие и измученные, с бьющимся сердцем и тревогой в душе, чтобы поднять в первый раз красное знамя свободы. Она слышит голоса, надорванные, звенящие слезами голоса, видит наивные, полные веры, горящие одушевлением лица…
И никто, проходя мимо и взглянув на девушку, на ее полное здоровое лицо, на ее Положенные вместе руки, на ее казавшиеся мускулистыми и крепкими даже под одеждой закинутые одна на другую красивые ноги, на ее упругий стройный стан, не подумал бы, что она вся ушла в прошлое, в его туманную таинственную даль.
Потом девушка представила себе, как густыми и тягучими волнами льются звуки большого колокола, опускаясь с высоты на темную и холодную землю, и ей казалось, что, стоит ей обернуться, и она увидит красноватое пламя восковых свечей, густой дым кадил, женщин в темных длинных платьях с наклоненными головами, тяжелые фигуры мужчин в кожаных сапогах, в грубых толстых костюмах и белых крахмальных воротничках… Кончается служба… выливаясь потоком из дверей храма, они расходятся по темным, тускло освещенным старинными электрическими и газовыми фонарями улицам; и каждый идет в свой дом, в свой дом, в свой дом..
Девушка мысленно повторила несколько раз эти два странно звучащие слова, и ей стало еще грустнее, чем было весь день, и от глубокого вздоха грудь ее поднялась неровно и порывисто, и мягкая материя недовольно зашуршала.
Только вчера она добилась своей очереди у Карпова.
Она была вообще странная девушка. То, что нравилось другим и увлекало их, то, что всем казалось просто, естественно и приятно, ее отталкивало, вызывало в ее красивой головке целый вихрь, целую бурю странных и неясных ей дум, вызывало щемящую боль в душе… Как расхохотались бы, весело, от всей души расхохотались бы те юноши и девушки, с которыми она встречалась ежедневно, если бы она вздумала передать им свои ощущения! Большинство совсем не поняли бы ее, и она, конечно, услышала бы со всех сторон один и тот же совет:
— Пойди к доктору…
Ей хотелось семьи, старинной семьи, замкнутой, как круг, тесно и неразрывно связанной, любяшей семьи, семьи, о которой теперь читают только в исторических романах.
И она приглядывалась к тем сытым, крупным юношам с крепкими мускулами и смелыми глазами, которых она встречала на работе, на улицах, в театрах, на собраниях, на пикниках, на прогулках, и уныло твердила:
— Не то, не то, не то…
И ее словно оскорбляла, словно наносила ей глубокую рану, та легкость, с какой эти юноши переходили от девушки к девушке, с какой они меняли свои привязанности…
Как старинному скупцу, ей хотелось взять и спрятать того, кого она полюбила бы, от всех, взять его для нее одной, хотелось, чтобы он любил ее одну, одну; всю жизнь любил бы только ее одну… И так шли годы. Подруги смеялись над нею:
— У тебя каменное сердце…
Отвергнутые ею юноши считали ее глупой и совсем нормальной и понемногу перестали ею заниматься.
Однажды — это было весной, когда в раскрытые части крыши врывался прохладный, душистый ветер, деревья ласково шелестели своими блестящими листьями, — она была в университете на защите диссертации молодым, но уже успевшим приобресть массу поклонников и поклонниц, ученым Карповым.
Темой диссертации он выбрал: «Институт семьи в дореформенной Европе».
Диссертация была написана великолепным языком; и помимо блестящей научной эрудиции, автор обнаружил в ней еще и большой художественный талант и ярко до осязаемости нарисовал эту старинную замкнутую ячейку-семью, из которых, как пчелиный сот, слагалось тогдашнее государство.
И когда, удостоенный знания доктора истории, он, подняв голову, увенчанную темной шапкой густых каштановых волос, сходил с эстрады, раздался дружный, долго не смолкавший взрыв рукоплесканий, от которых жалобно звенел металлический переплет стен и потолка… Женщины и девушки забросали Карпова букетами свежих душистых ландышей.
Аглае — девушку звали Аглаей — шел тогда уже двадцать шестой год, и раза два суровая и сухая тысяцкая Краг говорила, оглядывая стройную фигуру Аглаи:
— Вы уклоняетесь от службы обществу…
Эту Краг многие не любили за ее прямолинейность и строгость, за ее фанатическую преданность ее божеству — обществу.
Молодью девушки, легкомысленные и ленивые, говорили, что она метит в председательницы округа.
Еще накануне защиты диссертации Карповым Краг остановила Аглаю после смены и сказала, глядя на нее прямо и открыто словно стеклянным взглядом:
— Если у вас нет пока увлечений, вы должны по крайней мере записаться… Если вы берете у общества все, что вам нужно, то вы и должны дать ему все, что можете. Уклоняться нечестно и непорядочно.
— Я подумаю, — сказала Аглая.
— Не о чем думать. Это и так ясно. Это какая-то новая болезнь теперь. Раньше, когда я была молода, девушки так много не думали. Кажется, правы те, кто предлагает издать специальный понудительный закон.
И вот, сходя со ступенек университета, охваченная волною прохладного весеннего ветра, от которого у нее расширялись тонкие нервные ноздри и грудь дышала широко и свободно, Аглая решилась…
На другой же день она отправилась в дом, где жил Карпов.
Ей трудно было приступить к делу, и она вся так и запылала, спросивши у заведующего домом:
— Что, Карпов записи принимает?
Заведующий невольно улыбнулся и ответил:
— Да, принимает; по средам от двух до трех.
До следующей среды оставалось четыре дня, и Аглая провела их как в лихорадке и сотни раз решала не идти вовсе и снова перерешала.
За пять минут до того, как ей выйти из своей комнаты, она не знала еще наверное, пойдет ли.
Но она пошла.
В комнате, светлой, но заставленной цветами, сидело уже больше двадцати женщин и девушек, и каждую минуту прибывали все новые. Некоторые, видимо, были смущены и сидели, опустив глаза и сложив руки; другие разговаривали вполголоса. Комната наполнялась, и казалось, что в ней не хватит места, чтобы принять всех желавших записаться у восходящего светила; а они все шли и шли, и каждую минуту подъемная машина выпускала их на площадку по одной, по две и по три.