Выбрать главу

– То-то, што может родиться – хоть сын, хоть дочь, – улыбнулся Фрол. – Для дитя и для тебя венчаться надобно: люди мы, не звери лесные, и по-людски пущай будет у нас.

– Воля твоя, я согласная. – Меланья спрятала счастливое лицо, вертя пуговицу на душегрее.

Фрол понужнул коня и молчал до села, лишь у самой околицы обернулся и с упреком спросил:

– Што ж ты, Мелаша, раньше не подала знака? Ведь сколь времени потеряли, эко дурные!

– Раньше… – Она улыбнулась. – Не больно ты раньше к бабам приглядывался. И сама я раньше почем знала? Сердце, оно тоже не сразу скажет… Нынче, когда с мужиками говорил на сходе, меня ровно в сердце кто и толкнул. А как сказал, что сам пойдешь на сечу, будто вот здесь оборвалось, – она тронула грудь. – Так мне жалко стало тебя и сыночков твоих малых. С того, может, и согласилась над бабами поначальствовать.

– Значитца, кабы не беда, и счастья не знать бы мне? – вздохнул Фрол. – Глядишь, сторонились бы друг дружку. Ну, ин ладно, што хоть так вышло… Повенчает нас батюшка, и перевезу я тебя в свой дом, с матушкой и с детками. У меня все ж просторней.

– Твоя воля, я согласная, – снова потупилась Меланья, и Фрол вдруг почувствовал через этот покорно-счастливый ответ, насколько горька свобода вдовицы, даже такой молодой, и до слез стало ему жалко Меланью за два года ее вдовьей жизни.

На весь долгий поход достанет Фролу воспоминаний о мимолетном семейном счастье, воротившемся так нежданно. Снова и снова переживал он случившееся у ручья, венчанье в тот же вечер с коротким свадебным гуляньем, которое, однако, имело неожиданное продолжение. Вспоминал и настороженность старших сыновей, радость младших, сразу получивших мать и двух маленьких сестренок, их ссоры за право играть с девчонками, решительное заявление двенадцатилетнего сорванца Николки: «Разобью нос, кто сестричек тронет!» – и понятливость старшего, который с наступлением сумерек уводил ораву на сенник, пресекал ссоры и, пока не уснут меньшие, рассказывал сказки, заставляя мирно жаться друг к дружке… И полубессонные ночи в темной горенке, неуемные ласки жены, которой хотелось отлюбить его за всю оставшуюся жизнь. Сколько же сил в его Меланье! Она вскакивала на заре, когда он забывался в коротком сне, доила коров, варила еду на всю артель семейную, по росе бежала в поле на жатву, где не только первой была в работе, но успевала и женщин наставить, чтоб, возвращаясь домой к полудню, помогали мужикам собраться, как велел староста.

Мужики с утра до ночи готовили снаряженье, крепили телеги, подлаживали избы, печи, допахивали клинья под озими, ловили неводами рыбу в озерах. Гору работы перевернуло за три дня село Звонцы и еще справило четыре неожиданные свадьбы…

Шел за нагруженной подводой Юрко Сапожник, опустив сметанную голову, и безусое простоватое лицо его было как в ранах – в прощальных поцелуях и слезах лучшей звонцовской девушки. Подобно старосте, он переживал все часы и минуты последних дней – с того момента, когда с доброй сулицей и чеканом вернулся с подворья кузнеца, где Таршила до самой зари учил охотников искусству лихого удара. Поев черного хлеба с парным молоком и пареной репой, попросив мать, чтоб нащепала смолистой лучины для светца и положила на лавку под коником, он пошел в сени за кожами. Сулил мужику из соседней деревни оголовить сапоги за пуд пшена. Летом заказы случались редко, дорожил ими, да и слово дано человеку. На дворе забрехала собака, он выскочил и заметил в сумерках за тыном знакомое пестрое платьице.

– Ты што тут делаешь, полуночница? – спросил строго.

Девчонка приникла к ограде, торопливо зашептала:

– Дядя Юра, иди ближе, дядя Юра…

Заводила ребячьей ватаги Татьянка, та, что первой примчалась в поле с вестью о московском гонце, была большой выдумщицей. Опять, видно, что-то взбрело ей в беспокойную головенку, и Юрко, пряча усмешку, попытался сразу ее охладить:

– Спать беги, а то вот мамка тебе задаст.

– Ты не говори мамке, дядя Юра. Нянька Арина велела, чтобы ты пришел за нашу баньку, она возле конопли будет ждать.

– Ишь ты, велела. – У Юрка сперло в груди, сердце сорвалось с привычного хода; новый тын, и лес за селом, и заря над озером поплыли в веселую даль, будто подхватила его карусель.

– Ты быстрее, дядя Юра, нянька Арина велела.

Юрко басовито кашлянул и – строго:

– Коли велела, приду… Погодь-ка…

Не выдержав степенности, он метнулся в сени, нашарил на полке горшок с сотовым медом, которым пасечник расплатился за ремонт сбруи, выбрал кусок поувесистей, воротясь, отворил калитку, сунул девчонке в руки.

– Ой, благодарствую, дядя Юра, я побегу. Уленьку угощу.

Юрко постоял неподвижно, унимая сердце. Соседское подворье и огород были скрыты высоким плетнем, он не сразу отыскал потаенную щель, пригляделся. Вот по дорожке к сеннику, где летом спала ребятня, мелькнуло светлое – не иначе Татьянка, – потом дверь снова тихо скрипнула, и темная фигурка исчезла в высоких подсолнухах. Неужто Арина?.. Темнокосая гордячка, смеявшаяся в глаза парням, когда пытались ухаживать за нею в хороводах, сама прислала сестренку? Он и близко боялся к ней подходить. Особенно после того, как брякнула одному настойчивому ухажеру: «Попробуй еще топтаться под избой, смородину мять! Улькиной соплей приклею к тыну да отвяжу Серого – он те портки-то спустит. Петух драный!» Парень отчаянный, озороватый, но тут слинял, отошел, не проронив слова, унося обидное прозвище. Может, и Юрка поджидает новая проказа Аринки?.. Но что угроза посмешища в сравнении с малой надеждой на благосклонность черноокой красавицы! Юрко перемахнул грядки капусты, лука и репы, продрался сквозь густой малинник на задах огорода, перелез березовый частокол, крадучись направился к темной стене конопли за соседской банькой, стал под черемуховый куст, тая дыхание, прислушался. В траве звонко трещали ночные кузнечики, от баньки им отзывался грустный сверчок-чюлюкан, бесшумно пикировали летучие мыши, едва не задевая ветви черемухи. Крепкий дурманный запах конопли кружил голову, было душно, как перед дождем, а небо ясное, темно-синее, глубокое до жути. Еще заря не сгорела, но звезды высыпали крупные, трепетные, словно свечи в праздничном соборе; одна, кровавого цвета, казалось, висела над самым лесом, и узкий месяц, похожий на татарскую кривую саблю, отражал ее недобрый блеск. С улицы доносились голоса, стучала телега, в церкви светился огонь – село не угомонилось.

«Не придет… Не придет…» – суеверно твердил про себя Юрко и вздрагивал от всякого шороха. Тень большой совы налетела из сумрака, он замахнулся на нее, да так и застыл – по тропинке торопливо шла девушка в темном сарафане.

– Юрко, ты?

Он шагнул к ней, она схватила его за руку своей горячей, нервной рукой, почти бегом увлекла мимо зарослей конопли к опушке березового леска за огородами.

– Пришел? – выдохнула шепотом, останавливаясь в тени березы. – Зачем пришел?

– Как… зачем? – Юрко растерялся. – Ты же звала.

– «Звала»! Дождался, что позвала. Рад, да? Рад?

Сбитый с толку, он немо смотрел в ее гневно блестящие в сумраке глазищи. Сколько раз видел эти глаза днем – словно стоишь над черным омутом, и завораживает он тебя жуткой глубиной, таинственным мерцанием непостижимого водоворота – того и гляди, бросишься в объятия водяного. Недаром мать Аринки называют колдуньей и побаиваются. Однажды бабы даже побить хотели – поссорилась с соседкой, а та через час свалилась в погреб, чуть до смерти не зашиблась. Поп выручил, заявив, что колдовство – глупое суеверие, темное язычество. И все же доныне поговаривают, будто белая лошадь, что появляется ночами в окрестностях села и гоняется за припоздавшими путниками, – не иначе как Аринкина мать. Юрко белой лошади не видел, зато другое знает точно: бабы тайком бегают к Аринкиной матери за приворотными средствами, носят к ней отливать испуганных детей, просят помочь, если у коровы пропадает молоко, а в колодце портится вода. Она не отказывает: дает травы, ходит смотреть коров, готовит им пойла, сыплет в протухший колодец горящие уголья, отливает ребятишек, но молитвы при этом шепчет, обращенные к святым. Может, только для виду? В селе каждый убежден: Аринкина мать знает слово. В самом деле, не от простых же молитв, не от лесных трав выздоравливают люди и животные, и не от одних же углей вода в колодце очищается! Вот и парни сохнут по ее дочери не иначе как через то слово. Девки злятся, за глаза грозят вырвать «колдуньиной дочке» змеиные косы, но каждая тут же и ластится к ней – то ли боятся, как бы жениха не отбила, то ли сами мечтают завладеть тем словом? Наверное, Аринка и спасается от ненависти подруг, гоня от себя воздыхателей. И мог ли Юрко Сапожник с простоватым лицом деревенского Иванушки да при нищете своей полусиротской мечтать о внимании первой в Звонцах красавицы? Вот разве когда боярин возьмет его к себе да поставит над целой мастерской?.. Но станет ли ждать Арина? И вдруг сама позвала!