Мы стояли, как прикованные, на своих местах. Словно оборвалась над пропастью наша проторенная дорога к свободе.
"Кто предал?" - думал я и, видимо, все другие товарищи.
На грани смерти
Эсэсовцы приказали всем выйти во двор и раздеться донага. Тем временем одежда, постель летели через окна за стены барака. Охранники ощупывали руками каждую вещь, каждый рубец на одежде. Мы стояли по команде "смирно". Комендант и его помощник несколько раз прошли вдоль шеренги, ожидая результата обыска. Но в бараке ничего уличающего нас не нашли. Тогда комендант остановился перед Цоуном, на какой-то миг задержал на нем взгляд и неожиданно ударил кулаком в лицо. Аркадий пошатнулся, но устоял на ногах. Губы и нос были разбиты.
Я стоял неподалеку от Аркадия. Скосив глаза, видел, как капала кровь ему на грудь. Я знал, что сейчас или несколько позже подойдут и ко мне, потому что с первого дня нашего заговора я был в руководящей тройке, и думал, что предатель назвал и мою фамилию и потому сосредоточиваюсь лишь на том, чтобы не сделать даже намека на правду.
Комендант, Гофбаныч, переводчик допрашивают Аркадия. Он отвечает на вопросы коротко, с достоинством.
- Ты видел, что под твоей кроватью прорезали пол?
- Нет, не видел!
Комендант изо всей силы бьет по лицу Аркадия.
- Ты слышал, как лазили под твою кровать?
- Не слышал!
- Ты что, глухой? - злобно кричит комендант.
- Скажи ему, - обратился Цоун к переводчику, - что у советских людей крепкие нервы, и когда они засыпают, то ни к чему не прислушиваются.
Новые удары в лицо опрокинули Цоуна. Потом его куда-то повели. Нам разрешают забрать свою постель, одежду и возвратиться в барак.
А утром всех строят в колонну, чтобы вести на работу в карьер. Китаев, Кравцов, Пацула уговаривают и больных становиться в строй, выйти за ворота и там, в карьере, поднять бунт. От карьера до аэродрома рукой подать. Молчаливое согласие светится во взглядах людей, но мало кто верит в этот, так быстро возникший план. Я охотно соглашаюсь с таким решением.
Колонна приближается к воротам. Здесь ее встречают охранники, которых сегодня в несколько раз больше, чем всегда. Нас пересчитывают, проверяют номера. Эсэсовец подошел ко мне и дернул за руку - выходи из строя. "Вот и началось, - подумал я, ловя на себе взгляды товарищей. - А чем они могут облегчить мою судьбу?"
Переводчик повторяет крикливые слова эсэсовца:
- Не разрешено выходить за ворота. Вон из колонны! Мне не дали даже посмотреть, кто вышел за ворота.
Подбежали два солдата, набросились с кулаками, стали бить сапогами по ногам и в живот. Надели наручники и, подталкивая, повели в резиденцию коменданта. Овчарка беснуется около ног, хватает за штанины. Я стараюсь не упасть: лежащим овчарки выносят свой собачий приговор сами и тут же приводят его в исполнение.
Допрос начал комендант издалека. Я стою перед его столом, позади меня два солдата. После каждого моего ответа солдаты бьют по плечам, по спине ременным бичом. На вопросы отвечаю одно и то же: ничего о подкопе не знаю, а если он и существует, то это, наверное, старый, сделанный теми, кто жил в лагере до нас. Комендант приходит в бешенство, его лицо наливается кровью, он подходит ко мне вплотную:
- Когда начали копать?! - брызгая слюной, кричит он.
- Мы не копали. Никто из наших не копал, - ответил я. Комендант сильно бьет меня по лицу и кричит:
- Карцер!!!
Солдаты волокут меня в коридор и заталкивают в небольшую комнатушку.
Да, это настоящий карцер. Цементный пол, в толстой стене высокое решетчатое окошко. Посредине - раскаленная добела железная печь. Ни постели, ни скамейки здесь нет.
* * *
Вначале я обрадовался горячей "буржуйке", вытянул над ней руки. Но через минуту-две мне стало жарко, я отступил и тут же ощутил позади себя стену. Перешел на другую сторону и здесь стена была рядом. Я понял, что от этого пекла мне некуда деться, и решил терпеливо ждать, когда сгорит уголь, но когда уголь сгорел, часовой, подсматривавший в дверное отверстие, снова подсыпал в печь антрацита.
"Зачем он это делает?" - наивно подумал я. На улице стояла теплая сентябрьская погода, а в карцере было достаточно тепло.
Я заливался потом, мучила жажда. Когда прислонялся к стене спиной жгло грудь, лицо, прижимался к ней щекой - быстро нагревалась спина. Особенно невыносимо, когда начала одолевать дремота, размеренность, которую я никогда не ощущал. Оказалось, что стены комнаты обиты жестью и она быстро нагревалась. Присяду, чтобы вздремнуть, и сразу пробуждаюсь: жара печет ноги, голову, руки. Во рту пересохло, не могу шевельнуть языком, нет слюны. Все тело - словно налито огнем, спасения нет. Задыхаюсь.
Облегчение приносит только пол. Я нагибаюсь и губами касаюсь влажного цемента, будто пью воду. Лишь бы этот холод и влажность не иссякли и пол не нагрелся. Всю ночь длилась эта придуманная фашистами пытка.
Утром снова повели к коменданту. Кабинет его сегодня мне показался раем: здесь было свежо, чисто, на окнах цветы, на стенах картины, а на столе графин с водой. Увидев воду, я уже не мог, не имел сил оторвать от нее глаза. Распухший сухой язык не помещался во рту. Я не мог говорить. Потрескавшиеся губы кровоточили, скованные кандалами руки словно были не мои. Хотелось пить, хотя бы один глоток влаги сейчас попал в мой рот. Я видел воду. Она стояла в графине рядом.
Комендант прекрасно понимал, о чем я думал в эти минуты, стоя перед ним. Он неторопливо взял графин и начал долго, медленно наливать воду в стакан. Потом посмотрел на меня и тихо, вполне вежливо попросил подойти поближе. Я подступил к столу, невольно глядя на стакан. Комендант предложил сесть. Я это сделал, не отрывая глаз от стакана с водой.
- Хочешь пить? - ласково спросил комендант, и переводчик таким же тоном передал его вопрос.
Я посмотрел на них. Они оба улыбались мне или, может, насмехались надо мной. Я молчал, потому что знал, что у них все продумано, что им наплевать на мою мучительную жажду. Это их метод допроса, изощренный прием палачей.
- Расскажи все о себе, напьешься вволю, - объяснил переводчик.
Я смотрел на них и молчал. Мне показалось, что я только что выпил полный графин воды и она меня больше не интересовала.
- Ну, так: в каком полку воевал? На каких самолетах летал? Когда подарил Покрышкину медвежонка? - переводчик задавал вопросы мне, точно переводя слова коменданта.
"Знают, знают, мерзавцы, даже и об этом!" - подумал я. Я слышал о медвежонке от однополчан. Зимой 1944 года кто-то из летчиков привез его с севера, он веселил весь полк, а в марте действительно маленького мишку подарили А. И. Покрышкину в день рождения. Воспоминание промелькнуло. Я опять стал смотреть на воду в стакане. Она манила к себе, а я упорно молчал. Комендант понял, наконец, что он и в таком глумлении надо мной терпит поражение. Его нервы сдали. Лицо налилось кровью, костлявые руки забегали, застучали длинными пальцами по столу. Они чего-то искали. Глазами он впился в меня. Маска "добропорядочности" слетела с лица. На меня смотрел зверь в облике человека.
- Ублюдок Сталина! - заорал он. - Растопчу тебя как плевок!
Переводчик подал ему толстый хлыст. Он ударил меня по голове, затем стал бить по лицу.
- Кто руководил подкопом?!
Я, закрыв глаза, молчал. Удары сыпались и справа и слева.
В кабинет вскочили два солдата, схватили меня, выволокли из комнаты и положили на скамью. Один из них сел мне на голову, другой на ноги. Меня били какими-то прутьями.
Это была расправа, месть за то, что я презираю их, жестокость от бессилия пробиться в мою душу, которую они пытались растоптать.
Не помню, когда и как впихнули меня в карцер. Холодный цементный пол подействовал отрезвляюще. Печь не горела. Сквозь небольшое окошко в двери смотрели на меня чьи-то большие черные глаза. Послышалось или в самом деле кто-то тихо спросил:
- Пить хотель?