Правда, сейчас мне вдруг приходит в голову: а может быть, я пишу Тебе все это из чувства зависти и в отместку — завидую твоему покою, в котором ты так широко смог себя реализовать, в то время как мне, по крайней мере в литературной форме, отнюдь не удалось себя проявить. Обо всем этом наш старый друг Тасса, с которым я когда–то столкнулся в Швейцарии в весьма характерные времена, мог бы немало нам поведать. Если он, конечно же, не станет безмерно фантазировать, как это часто с ним случается. И все же: может, я из зависти просто хочу Тебя выдернуть из Твоего писательского покоя (плодотворного покоя!) и ввергнуть в сферу риска, в которой в последние годы пребываю.
Ну, ладно. Дорогой старый друг: я прошу Тебя — ради Европы, Эстонии и ради Тебя самого — пожертвуй своим творческим покоем во имя более общих ценностей. Я далек от мысли, будто то, о чем я Тебе сейчас скажу, может стать в каком–то смысле санкцией, но, боюсь, это правда: мое неизменное уважение к Тебе рассеется в прах, если Ты откажешься выполнить императив, которому Ты призван последовать.
Дорогой собрат по судьбе (ведь мы должны быть собратьями по судьбе, ибо родились в один день, как Ты знаешь, только часа рождения мы, кажется, не знаем, и тут его совпадение или различие может оказать весьма важное влияние на характер) — дорогой брат, Ты ведь не станешь думать, будто я отказался от дела, ради которого предпринял столь опасный путь, как моя поездка в Эстонию, в такой момент, — будто я отказался от него по какой–то ничтожной причине. Ты поймешь, поскольку Ты не только живописуешь декорации, но также психолог, и поймешь, что я отказываюсь от встречи с Тобой только по самой настоятельной причине: по высочайшему наказу избегать лишнего риска. Причем подчиняюсь лишь оттого, что не могу объяснить автору наказа, чем он рискует, призывая меня к отречению.
И все же я надеюсь, что Ты, Фридеберт, сделаешь то, чего я от Тебя жду, словно мое ожидание является для Тебя тоже наивысшим наказом.
Твой А. В.
Таллинн, 28 июня 1942.
Ну, на следующий вечер в Тарту я отнес это письмо Тугласу. На Таллиннскую улицу, в дом номер 16. С Тугласом, к сожалению, встретиться не удалось. Госпожа Эло приняла письмо в прихожей. На всякий случай я легонько приклеил уголок конверта. Ибо мне было невозможно объяснять, от кого это письмо, — наверное, я этого и не должен был знать.
«Увы, Туглас отдыхает. У него сегодня снова начались головные боли… — сказала госпожа Эло с сожалением. — Но я сразу, как только он проснется, передам ему письмо».
Таким образом, я не стал объяснять, чье это письмо. Может, я даже и сделал бы это, если бы меня не удивила безупречная, но все же несколько отстраняющая приветливость хозяйки дома.
Однако за несколько месяцев мое удивление забылось, сенсационное письмо стало обретать в моем сознании резкие очертания. Так что когда я через восемь недель снова отправился в Тарту проверять наше отделение, — нет, я не пошел на сей раз по своей инициативе в дом Тугласа, но когда госпожа Эло, выходя из дверей «Вернера», попалась мне навстречу, я все же сказал: «Прошу прощения, госпожа…» — и проводил ее за угол в сторону Эмайыги.
«29 июня вечером я привез вашему мужу письмо из Таллинна. Он как раз отдыхал. Я передал письмо вам. Не спрашиваю, что было в том письме и как на него отреагировал господин Туглас. Но позвольте мне спросить: получил ли он это письмо?»
Она посмотрела на меня из–под широкой белой летней шляпы изучающими серыми глазами с темными ресницами, эта светлая женщина, следы увядания на ее треугольном лице, кажется, были незаметны для наблюдателя, столь естественно и гордо поднята ее голова, и так по–королевски стройна ее шея:
«Вы — принесли письмо Тугласу? А как вас зовут?»
«Ой, госпожа — я представился, когда принес письмо, — но само собой — разумеется…» — и назвал себя.
Госпожа Эло покачала головой: «Нет. Не помню».
Я сказал: «Мне передала это письмо в Таллинне в кафе «Фейшнер» госпожа Линде…»
«Жена Бернарда Линде? О Господи, мне это ни о чем не говорит. У Бернарда их было так много…»
Я уточнил: «Госпожа Линде получила его от своего мужа…»