В их смутных грезах было больше достоинства, чем во всех наших смехотворных занятиях. Ибо за нашими хрупкими мыслями лежит смутность спящего мира, и, созрев, они скукоживаются до точных выражений. И потому, возможно, эти спящие буки не ищут понимания и, не ища, понимают во всей полноте.
— Логическое завершение жизни, — говорил капитан Негодяев, — всех радостей, горестей, страданий, ликований, сознания, — словом, бытия, — небытие.
— Или сон?
— Нет.
— В чем смысл жизни?
— Жизнь бессмысленна. Возможно, она нужна для того, чтобы придать смысл смерти. После жизни мы довольны смертью.
— Я в это не верю. Если весь мир нереален, то где тогда реальный мир? (Это, кстати говоря, не вопрос, а заявление, утверждение, что единственная реальность — «я»). И, желая умереть, выродиться в ничто, я подразумеваю лишь то, что я устал и хочу заснуть счастливым сном на удобной подушке. Мысль о смерти — о полном уничтожении моего «я» — так же противоестественна и невозможна, как съедение себя самого живьем, не оставив ни крошки.
— Дорогой, пожалуйста, поговори о чем-нибудь более интересном… о чем-нибудь, что можно понять, — попросила Сильвия.
— Вы верите в бессмертие? — спросил он.
— У меня нет достаточных данных, чтобы в него не верить. Существовать в теле — не меньшее чудо, чем существовать без оного.
— Я не верю в то, для чего у меня нет осязаемого доказательства, — заявил он.
— Что означает, что вы не верите ни во что, кроме собственных ограничений.
— Как так?
— Ваши ограниченные познания останавливаются на пороге смерти, и вы выносите вердикт в пользу этих познаний. Для меня же верить в то, что смерть — это конец, все равно, что вынести вердикт в отсутствие бесчисленных протестующих свидетелей, которые не смогли явиться в суд из-за какого-нибудь наводнения или пожара. Неизведанные возможности того, что может случиться после смерти, так неисчислимы перед лицом нашего предварительного допущения противоположного, что мы таким же образом можем отказывать грядущим поколениям в их изобретениях и открытиях, о которых у нас нет ни малейшего понятия.
Я вздохнул.
— Что ты, дорогой?
— Нет, ничего, — ответил я — и подумал: «Pauvre Gustave».
Через час мы сделали остановку в сельской местности, у реки. Как тихо, какая идиллия!
Потом снова тронулись. Ставни в вагоне сделались розовыми от заката. Скрежет и лязг смягчились: мы влетели в тоннель. И вот вырвались из него, загрязняя воздух над склоном холма.
По приказу генерала нам был выделен особый поезд, но не успел генерал уехать, как от состава начали отцеплять один вагон за другим, пока не осталась половина. «Le sabre de mon père» осталась в коробке тети Терезы вместе с ее зонтиками, и мое красноречие оказалось бесполезным перед злодейством станционных смотрителей. За недостатком места я оказался в одном купе с тетей Терезой, тетей Молли, Бертой, Сильвией, дядей Эммануилом и Гарри. В соседнем купе устроилась семья Негодяевых, Бабби, Нора и няня. В третьем купе — Скотли, Филип Браун и несколько незнакомцев.
— Уступи маман место у окна, chérie, — велела тетя Тереза. Это оживило во мне утихшую было галантность. Я сдал без боя свое драгоценное место тете Молли, заранее чувствуя, что буду вознагражден за эту жертву; ибо сейчас я сидел рядом с Сильвией. Наши женщины стрекотали, как птицы. Вскоре мне и дяде Эммануилу было поручено выудить тяжеленную, невероятных размеров, корзину для пикника. На свет появились чай, кофе, фрукты, пироги, пирожные, бутерброды и прочие предметы. На станциях я должен был выбегать и искать бананы, содовую и тому подобное. Вечернее солнце бросало сквозь кремовые ставни розовый отсвет на Сильвию, сидевшую рядом со мной. Поезд стучал колесами. Берта и тетушки все стрекотали. Их разговоры были шумны и приятны. Берта вспоминала, как много лет назад путешествовала с отцом, и с ними в купе был один молодой человек, который, устраиваясь на ночь, все снимал с себя и снимал бесчисленные предметы нижнего белья, просто без конца. Они засмеялись. Но тетя Молли молчала. Посмотрев в окно, я увидел, что наш поезд поравнялся с крестьянином на телеге. Одно мгновенье я четко, до мельчайших подробностей видел его щекастое лицо под шапкой и в один миг сумел нарисовать себе истинное «я» этого человека, как будто это я сам сидел там, на тряской телеге; а потом дорога, бегущая вдоль путей, ушла в сторону, и мы с ним разъехались, разъехались за пределы видимости, слышимости и памяти. Так и в жизни, подумал я и увидел себя — маленький огонек, комок прожитого опыта, пробивающийся сквозь время-пространство, мимо других комков, смутные лица, глаза как освещенные витрины, все торопятся — сквозь какой транс, какой видимый мир, к какой цели, с каким намерением? Вперед, вперед и вперед. Освещенный изнутри, поезд спешил на юг. Устраиваясь на ночь, Берта и тетушки производили под блузками странные движения руками, их талии автоматически раздавались вширь, и они превращались в дряблые, несимпатичные существа, похожие на пустые мешки из-под овса. Одна Сильвия ничего не делала для приготовлений ко сну. Когда наступила ночь, на лампочку надели абажур, а ставни на окнах опустили. Грохоча, поезд летел сквозь тьму. Я постоял в раскачивающемся коридоре, глядя сквозь широкие черные стекла на цепочку фонарей. Сколько же домов они понастроили: как они расплодились и размножились, эти человеческие существа! Мы устраивались на ночь, а поезд, наоборот, все более оживлялся и набирал ход, не обращая внимания, по-видимому, ни на темноту, ни на сон, весело мчался вперед, тогда как мы потягивались всем ноющим телом и вздыхали. Сильвия спала. На фоне этого скрежета и лязга какие сладкие сны она видела… быть может, ей снился я? Они лежала в моих руках, а ночь уже кончалась, и подбирались надутые утренние часы, друг за другом. И она спала, словно дитя-ангел. Строки из Мопассана снова пришли мне в голову: