Выбрать главу

— Большевизм — это состояние души, — произнес капитан Негодяев с таким видом, будто изрекал некую глубокую философскую истину.

— Стяжательское состояние души, — с горьким смехом возразил дядя Люси.

— Очень верно сказано, — согласился русский офицер, кивая. — Мы, семейные люди, особенно чувствуем правоту этого утверждения. У меня, Люси Христофорович, две дочери: Маша и Наташа. Маша живет в Новороссийске со своим мужем, Ипполитом Сергеевичем Благовещенским. Как я сказал, она замужем, но не счастливо. Бедная Маша! Но Наташа здесь. Наташа! — позвал он. — Вот Наташа.

Дядя Люси взглянул на нее сквозь свои золотые очки и одобрительно коснулся большим и указательным пальцами нежного подбородка. Затем он долго рылся в кошельке и, наконец, дал ей банкноту в 200,000 рублей — тогда равную примерно полутора пенни. Наташа благодарно присела и, сияя, убежала.

— Гляди! Гляди! — донесся ее голос из коридора. — Гарри, гляди!

— Не на фто глядеть, — сказал Гарри. — Папа мне дает… еще больше.

— Ах, какая милая девочка! — Тетя Молли потрепала ее по щеке.

— К несчастью, Марья Николавна, при таком положении вещей ее образование страдает. И все-таки она учит английский с нуля, что доставляет мне громадное наслаждение.

— Ах, так она говорит по-английски? Как тебя зовут? — спросила тетя Молли Наташу по-английски.

— Я сама не знаю, — ответила та. — У меня два имя, и я не знаю, которое мой.

— Она приехала под девичьей фамилией матери, чтобы скрыть отцовскую, — пояснил я.

Тетя Молли опять потрепала ее по щеке; потом зашла в свою комнату и, вернувшись, дала Наташе банан. Наташа присела и, сияя, убежала.

— Ах, Марья Николавна, сердце у меня болит за бедную Машу, — говорила госпожа Негодяева. — Ипполит ужасный человек. Вы мне не поверите…

Капитан Негодяев подозвал Гарри и дал ему карамельку.

— Что надо сказать? — спросил дядя Люси.

— Спасибо, — сказал Гарри.

— Но когда они взломали секретер и вытащили портмоне со всеми нашими деньгами, вы знаете, мы с Машей считаем, что это было не совсем прилично.

Дядя Люси, всю жизнь трудившийся и распоряжавшийся, находил свою невольную праздность весьма докучливой и поэтому предложил Владиславу помощь по колке дров:

— Нас тут слишком много. Все должны помогать.

— Люси, не глупи, — мягко отговаривала его тетя Молли.

Да и сам Владислав не особенно горел желанием.

— Не барская это работа, — говорил он дяде Люси, стоявшему у него на пути с топором в руках и замедлявшему проход. — Оставьте это дело, сударь, нам, привыкшим. Вот во Франции…

И дядя Люси, отряхивая ладони, вернулся в гостиную и в поисках какого-нибудь другого дела принялся разглядывать картины на стенах — все унылые, как жизнь. Дети, с топотом носясь по комнатам, повторяли:

— А я люблю вот это.

— А я вот это.

— А я вот это. — А я вот это, — пока тетя Тереза не велела прекратить шум. Нора скакала на одной ножке, высунув язык от усердия, а ее брат Гарри, чуть выше ее ростом, ходил за ней по пятам с независимой миной, руки в карманах.

— А у меня есть туалетный столик, — с гордостью сказал он.

— И у меня ешть тувалетный штолик, — откликнулась она и показала на каминную полку.

— Это твой туалетный столик?

— Да.

Ко мне подошел Гарри и прошептал в ухо:

— Мы ей так говорим, чтобы она не плакала. Она ведь еще ребенок.

— А это моя кроватка, — сказала она.

— Глупенькая! Это не кроватка. Это диван, — поправил ее Гарри.

— Это мой дюван, — сказала она.

— Значит, ты на нем спишь?

— Да.

— Ну, разве она не маленькая прелесть? Иди сюда, дорогуша, — сказал он, обнимая ее.

— Почему ты зовешь ее дорогушей? Разве так ее зовут?

— Нет, ее зовут Нора Роуз Дья-болох, — ответил он. — Ее зовут мисс Дья-болох. Но я зову ее дорогушей. Она ведь еще ребенок.

— А Нора любит тебя?

— Да, я люблю ее, а она меня.

— Откуда ты это знаешь?

— Потому что когда я ей говорю: «Нора, обними меня за талию», она меня обнимает — и целует.

— Ты знаешь, Гарри, а твоя сестренка совсем не дура.

— Нет, не дура.

— И ты не дурак, Гарри, так ведь?

— Я-то нет, а вот папа — да.

— Почему?

— Потому что так мама говорит.

Дядя Люси стоял посередине гостиной, держа у самого уха слуховую трубку (но при этом слыша только себя самого), и говорил о понесенных им серьезных убытках, высказывая опасение вообще потерять все свое состояние.