Выбрать главу

— Она нифего нам не разрешает, — пожаловался он.

— О!

— Побрейте меня! — просил он. Я намылил ему лицо, он стоял тихонько с блаженным выражением незабудковых глаз.

— А теперь Нору, — сказал он. — Нора, ты хочешь?

— Да-a.

И я намылил ей лицо тоже.

Они заинтересованно смотрели, как я одеваюсь.

— А это зачем? — спрашивал Гарри, указывая на подтяжки.

— А это? — спрашивала Нора. Что говорил Гарри, то повторяла и Нора; что делал он, делала и она.

— У моего папы такие же, — говорил Гарри, указывая на мои подтяжки.

— У моего папы такие же, — повторяла Нора.

— Только лучше, — говорил Гарри.

— Только лучше, — откликалась Нора.

— Кто лучше, Нора или Наташа? — спросил я.

— Я, — сказал он.

Я замечал, что ритуал одевания наводит на игривость особенно примитивного свойства, так что я продолжал задавать глупые вопросы.

— Ну, кого мне утопить? Тебя или Нору?

— Сам утопись, — ответил он.

— Сам утопись, — повторила Нора.

— А ну-ка, — заорал я с угрожающим видом и схватил его за рукав. Он отступил, подумал секунду и сказал:

— Иди к черту!

— Гарри!

— Иди к чурту, — повторила Нора.

— Кто научил вас таким ужасным словам?

— Папа.

— О, налейте на меня немножко, налейте этой жидкости для волос, — молил он, не сводя с меня глаз. Я плеснул ему на макушку, довольно щедро. Он стоял неподвижно с блаженным взглядом. Но когда жидкость побежала по его щекам, он зажмурился с гримасой.

— В чем дело?

— Щиплет, — сказал он. — И на Нору тоже.

Эти вторжения в мой утренний туалет сильно замедляли режим. Жизнь, как я заметил, не стоила того, чтобы жить: пока я вставал, брился, мылся, принимал ванну, одевался и так далее, день уже проходил, и пора было ложиться в постель. Такова была наша жизнь. Большая семья в маленькой квартире — и все занимаются этим целый день напролет. Занимались все в основном уборкой и чисткой, во время чего снова измазывались. Атмосфера в квартире была сонная, располагающая к грезам. Зимой закат наступал скоро. Тяжелые шторы были задернуты, закрывая от нас морозные, пыльные, бесснежные улицы Харбина, с ярко освещенными витринами магазинов, закрывающихся один за другим по мере того, как город погружался в сумерки, — а мы жили в теплых, натопленных комнатах с роскошными кожаными диванами и креслами и приглушенным освещением за шелковыми китайскими ширмами, разукрашенными цветами и птицами. Мальчики-китайцы в мягких сатиновых тапочках передвигались по устланным коврами полам бесшумно, как призраки, апатичные фигуры в длинных белоснежных халатах. На всем тихом интерьере был написан покой, мягкий, роскошный покой; но едва ты в половине шестого вечера входил в розовую спальню тети Терезы и видел ее в постели, среди пузырьков с лекарствами, семейных фотографий, особенно снимков ее сына, книг, подушек, косметики, писчего набора, красного кожаного бювара, ширм повсюду, лампа под розовым абажуром горит сзади, дожидавшийся тебя запах Mon Boudoir обрушивался на твои органы чувств, и ты начинал ступать тише, начинал разговаривать шепотом, зевать, потягиваться и только и ждать того момента, чтобы завернуться в стеганое одеяло и отдаться счастливым снам.

Только дети вносили разлад в эту атмосферу покоя. Нора неожиданно валилась с самых невероятных мест.

Однажды она умудрилась скатиться по лестнице, не задев ни одной ступеньки, и сразу же приземлилась на последнюю — противу всех существенных постулатов закона всемирного тяготения. «Я так напугалась», — сказала она. Младшие дети теперь ужинали до нас и, закончив, шли в столовую смотреть, как мы едим, — а Нора всегда просила «хляба». Но Гарри, более скованный, только смотрел издалека на то, как мы едим (когда ему что-то хотелось, он всегда отходил и только смотрел издали), а когда его спрашивали, хочется ли ему чего-нибудь, он отвечал с чувством: «Я ведь ничего не прошу!»

Нора вечно что-то жевала, а когда не жевала, то пила, и мать уполномочила Гарри расстегивать и снова застегивать панталоны сестренки, — обязанность, которая ввиду ее феноменального аппетита и жажды, отнимала у него очень много времени. Едва где-то поднималась какая-нибудь возня или происходило что-то необычное, непременно откуда-то слышался голосок Норы: «Иду, иду-у!», за чем следовал неровный топоток, и в самой гуще событий вырастал грибок. Его звали Нора; тем не менее, ее светлые легкие волосы были всегда аккуратно причесаны и подстрижены.

Наташа и Гарри любили играть в маму и папу, а Нора была их ребенком. Однако Нора игру не любила, потому что они укладывали ее в постель, где она должна была все время тихонько лежать; в сущности, ее роль мало отличалась от того, кем она была в обычной жизни, — «всего лишь ребенком». Тогда как она хотела бегать по комнатам, топоча ногами, или стоять на одной ноге и делать весьма осмысленные движения руками, как будто пытаясь взлететь. И все же эта троица играла вместе и выработала нечто вроде собственного языка, нечто среднее между английским и русским, и попервоначалу Наташин буйный английский сквозил разными «вилл», пренебрегая точностью и всем прочим ради скорости. И оказалось, что этот новояз понравился Гарри и Норе, ибо теперь, разговаривая по-английски, они намеренно искажали слова в угоду Наташиным прихотям. «С возвратом или без возврата?» — спрашивали они, принимая подарок. А когда Наташа говорила с ними по-русски, она коверкала слова, точно желая сделать им приятное. Они собирали разный хлам — все они. Гарри подбирал все, что выкидывала Наташа, а Бабби брала все, что выбрасывал Гарри. А то, что не подходило Бабби, подбирала Нора. Для ребенка из коммунистической страны Наташа выказывала удивительное чувство собственности — даже в отношении хлама, права на который утверждала яростным воплем «Мое!» Иной раз Гарри улепетывал с какой-то вещью в руках под ее крики: «Что ты делать? Что ты делать, Гарри?» И, припускаясь за ним и будучи по возрасту крепче, она отнимала у него эту вещь, — и тогда Гарри давал волю отчаянию и кричал по-русски: «Ne nado! Ne nado! Это наше!» — он поворачивался ко мне: «Скажите ей, это наше. Скажите же!»