Вадим заметил, что, если особым образом пошевелить ручкой газа и при этом сцеплением, мотоциклу не обязательно нырять в очередной овраг, можно просто перемахнуть с гребня на гребень. А отсюда — так просто сообразить, что на очередном подъеме можно перейти в полет, — шоссе никуда не денется, а сверху так все видно! Боюсь! — кричит сзади Света и еще крепче обхватывает руками. Мишка хохочет — в восторге. А Вадим тоже смеется, но направляет мотоцикл вниз, чтобы мягко коснуться колесами асфальта. И вдруг чувствует, что теперь это не просто: дорога петляет внизу ускользающей ниткой. По сторонам высятся снежные вершины. Сахарные громады заставляют маневрировать, от них веет неясной угрозой. И Мишка спереди и Света сзади замолкают. Вадим все же заставляет мотоцикл снизиться. Вот-вот спасительная твердая полоса шоссе побежит буднично под колесами. Но что это: черная трещина прямо на глазах раскалывает асфальт и, стремительно расширяясь, приближается, обнажая свое пустое жуткое нутро. Надо перелететь — это удается, но уже без легкости, трудно. Ручка газа и сцепление слушаются плохо. «Землетрясение!» — кричит сзади Света. И правда: клубы пыли и снега вздымаются со склонов, тянутся длинными рукавами-щупальцами, слепо тычутся в дорогу, нащупывая. Вверх, вверх! — но как тяжело, как трудно это теперь получается! Дорога почти исчезает под грудами камней, в облаках пыли, уже трудно понять, куда править, чтобы выбраться из этого хаоса, спасти сына и Свету. Дышать тяжело, что-то давит на грудь…
Весь в поту, Вадим просыпается. Тело болит от непривычно жесткого ложа. В комнате полумрак, но за шторами угадывается ясное утро. Штора чуть колеблется от утреннего сквозняка, через приоткрытое окно слышно фырчанье машины, хлопанье дверцы, голоса. Чужая пока жизнь обсерватории шла своим чередом, помимо Вадима. Предстояло вставать, выходить, включаться в эту жизнь, отчасти как бы навязывать себя ей, ибо, похоже, до сих пор все прекрасно без него обходилось… Где же Лютиков, черт возьми, человек, которому, судя по письмам, Вадим был здесь нужен позарез?
Не одеваясь, Вадим прошлепал босыми ногами к столу, сел, всматриваясь во вчерашние записи, преодолевая сонливость и слабость. Да, вот она, фраза, размышления над смыслом которой остановили вчера, вернее, сегодня под утро его бегущую авторучку: ненавидеть можно только то, что ты в силах уничтожить…
Вроде бы верно… Как можно ненавидеть, скажем, землетрясение? Или несовершенство человеческой природы? Вещи, лежащие за пределами прямого человеческого воздействия… Натуралист может даже любить землетрясение, а писатель — несовершенство человеческой природы, как предмет изучения и источник вдохновения… Но что-то все же не нравится Вадиму в этом изречении Гёте, какая-то в нем торжествующая ограниченность просвечивает рядом с бесспорной мудростью, практичность буржуа, бескрылость. А разве ненавидеть Нерона имел право только тот, кто реально мог его убить?
За этими размышлениями и застало Вадима появление Жени Лютикова.
Семь лет длился прежний несчастливый Вадимов брак. Жили в одной квартире с родными Орешкина — матерью, бабушкой, теткой, братом, который тоже обзавелся семьей. Марина, жена, находилась в состоянии войны со всем окружающим миром — с родными Орешкина, с ним самим, находя в этой постоянной борьбе какое-то особое, только ей понятное удовлетворение. Поневоле на военном положении находился и Вадим. С родными он был в напряженных отношениях, ибо должен был, хотя бы внешне, сохраняя видимость единства своей семьи, выгораживать Марину. Марине он наедине пенял за ее неуживчивость, доказывал ее неправоту, что приводило к диким сценам с метанием предметов и даже инсценировками самоубийства. Были и сцены ревности — тоже дикие, совершенно необычные для интеллигентного орешкинского семейства и, главное, как правило, совершенно необоснованные. Развод был неизбежен, он только оттягивался — из-за сына Мишки. У Орешкина не хватало решимости, а Марина, подметив это, тут же использовала в своих целях: объявила, что в случае ухода Вадима воспитает сына в духе ненависти к нему, что не было пустой угрозой.