Выбрать главу

Удар!.. Шпага погрузилась в мясо по самую рукоятку!..

Бык закачался. Опять и тут неудача! У этого проклятого быка и сердце где-то не на месте! Кровь потекла у него изо рта, а он все еще не падает.

Но бык уже опустил голову, он уже качается, он ранен насмерть. Мутным взглядом смотрит он на своего противника и на подбежавших со всех сторон капеадоров. Его еще раз раздражает вид этих лиц и пестрых нарядов; но он уже не в силах броситься на них и хочет только уйти.

Спотыкаясь, он трогается с места. С опущенной головой, оставляя за собой кровавый след, подвигается он вперед к барьеру... Как погребальный кортеж, следуют за ним с торжественным спокойствием все тореадоры.

У барьера бык припадает на колени и, долго качаясь, готовится совсем рухнуть. Слабое, как стон, мычанье вырывается из его груди.

Мертвая тишина царит на скамьях цирка и в группе тореадоров...

Чрез барьер прыгает с кинжалом в руках puntillero [Один из тореадоров, на обязанности которого лежит приколоть кинжалом быка, уже раненого матадором насмерть, но долго не умирающего], подкрадывается к быку и дает ему, наконец, последний удар, правильный, смертельный удар.

Бык падает.

III

...etiam forte prolapsos jugulari jubebat...[*]

Suetonius

[*] -- ...он всякий раз приказывал добивать даже тех, кто упал случайно...

(Гай Светоний Транквилл. "Жизнь двенадцати цезарей".)

Он подошел к проверченному в занавеси маленькому отверстию и чрез него взглянул на зрительную залу.

Театр уже был почти полон.

Какие все странные лица!.. Какие эти фламандцы, в большинстве, лоснящиеся, толстые, флегматичные. Как эта толпа не похожа на его Испанию!.. И ему суждено зажечь огонь восторга вот в этом ряде широких спин и гладко-стриженых или совсем безволосых затылков, что стоит перед ним у барьера оркестра... Холодная и мокрая страна!.. Тюльпаны... луковицы... О, надо бросить в них одуряющим ароматом андалузских роз и гвоздики!

При этой мысли он невольно притопнул носком своего шитого золотом башмака и крепко сжал золотой эфес своей настоящей, не бутафорской, шпаги.

Кто-то положил ему руку на плечо. Он оглянулся.

-- Ты, Инес, -- нежно произнес он, обнимая за талию молодую девушку и целуя ее в лоб.

-- Ах, Пабло, Пабло! Я боюсь за тебя.

-- Не бойся. Сейчас ты будешь радоваться моему успеху.

-- Пабло, Пабло! Они настроены враждебно! Я прошла по коридорам и фойе: Бюнеман мечется от одной группы к другой и бранит тебя...

-- О, моя шпага сумела бы заставить его замолчать, если б потомку грандов было прилично драться с бывшим извозчиком, -- воскликнул певец.

Лицо его вспыхнуло, глаза сверкнули лихорадочно. Но он подавил волнение и спокойнее произнес:

-- Что же он говорит?

-- Я слышала, как он сказал кому-то, что это дерзость, нахальство -- начинающему певцу появиться в первый раз пред такой просвещенной публикой, как антверпенская, и притом появиться еще, как нарочно, для того, чтоб помешать ему, известному Бюнеману, вынудить у импресарио требуемые им уступки.

-- Какое мне дело до его ссоры с его импресарио! Мне нужно было здесь петь, и я пою, хотя бы тысячи Бюнеманов были против этого.

-- Но публика за него...

-- Публика еще не знает, никогда не слыхала меня. Повторяю тебе, что Бюнеман просто боится. Голос у него начинает пропадать, сохранилась еще только любовь публики. У меня голос свежее, мой успех поколеблет устаревшие симпатии к Бюнеману. И он, и импресарио это знают.

-- Но ты болен, Пабло. Как ты будешь петь? Я страшно боюсь за тебя.

-- Что ж делать? Правда, я весь горю, но голос чист. А, может быть, это и не простуда, а невольное волнение, и после дебюта я буду совсем здоров. Во всяком случае на сегодня меня хватит.

-- Но доктор...

-- Ах, оставь, Инес. Я знаю, ты очень любишь меня и волнуешься за меня, но не надо, не надо, милая, говорить мне теперь, пред самым поднятием занавеса, чтоб я не пел. Этим ты только повредишь мне. Слышишь: капельмейстер ударил палочкой по пюпитру. Увертюра начинается. Дай мне успокоиться, я хочу быть один.

Он обнял и поцеловал ее и отошел к одной из кулис, а сестра отошла на противоположную сторону сцены.

Печально-задумчивым взглядом она продолжала следить за ним. Ее с утра смущали и этот быстрый переход от бледности к слишком яркому румянцу у ее дорогого Пабло, и лихорадочный блеск его глаз, и синие круги под глазами, закрашенные теперь румянами, и дрожь, которая пробегала у него от времени до времени по всему телу. Несомненно, что вчера он простудился здесь, на репетиции в сыром и холодном театре. Ах, зачем, зачем ему было нужно ехать из Севильи в Антверпен!