-- Но нельзя ли хоть отложить до другого разу, -- робко пробует противиться Инес. -- Пабло, ты болен...
-- Теперь или никогда! -- настойчиво твердит импресарио. -- Нельзя упускать ни минуты. А болезнь -- это нервы. Спросите хоть моего театрального доктора; в следующем же антракте я позову его. Но, верьте, мне случалось привозить в театр певцов и певиц с компрессами на голове и все-таки видеть их громадный успех. Все пройдет, как только вы распоетесь. Выпейте скорее воды и идите, ради Бога, идите скорее. Я велю поднимать занавес и распоряжусь, чтобы клякёры хорошенько поддержали вас в конце этого акта. Идите!
Монегро, молча и мрачно выслушивавший импресарио, при последних словах встал и твердо произнес:
-- Хорошо, я иду. Но, как я и раньше вам говорил, я требую, чтобы вы сдержали ваше честное слово: чтобы клякёров не было! Я хочу знать, мне ли действительно аплодируют, или...
-- Но для первого дебюта... -- возражает импресарио; ему нет дела до щепетильных соображений певца, ему дороже всего успех представления.
-- Все равно не надо, -- сурово отрезывает Монегро. -- Ну, поднимайте занавес.
Он снова на сцене. Безмолвно встречает публика его выход. При мертвом молчании кончает он дуэт с примадонной и провожает ее за кулисы. Выходят и уходят еще певцы, обмениваются с ним речитативами.
И вот он один перед этой пестрой толпой, перед этим сфинксом.
"Теперь или никогда!" -- вспоминаются ему слова импресарио, и в то же время он чувствует, как им овладевает какое-то враждебное настроение ко всем этим людям, от которых зависит вся дальнейшая судьба его. Он пред грозным сонмом судей, могущих произнести ему смертный приговор. По какому праву?.. Зачем он здесь?.. Он шел победить их сердца, и он стоит теперь перед ними, как подсудимый. О, победа, победа на подмостках сцены! Как близко граничишь ты с получением милостыни...
Его врожденная гордость возмущается...
Он поет теперь неудовлетворительно, он сам это чувствует, и это еще больше озлобляет его против публики: зачем она прервала его вначале?
Все время теперь он не может войти в роль, он думает о другом, он только машинально улавливает такт и поет свою партию, но нет вдохновения, нет увлечения, голос не развертывается, фразировка натянута. Он поет слова любви, а кипящее внутри озлобление кладет свой отпечаток на его голос. Он равнодушен к тому, что поет, и публика равнодушна к нему. Он даже сбился раз, отстал от оркестра. Голова тяжелеет, глаза застилаются туманом, душно, в груди что-то жжет, горло сдавливает... ему как будто плакать хочется!.. Это все разрастается в нем негодование на толпу.
А петь надо. "Теперь или никогда!" Надо вот этой арией растопить лед, разогнать набежавшую мглу...
Но звуки выходят какие-то деревянные. Он поет и слышит сам себя как будто издали и не узнает своих кристально-чистых нот среднего регистра... Здесь ему нужно взять si-бемоль, эта нота всегда выходила у него ярко, чисто -- он ведь может взять и do-диез -- и вдруг...
Голос не повинуется ему, слышится какая-то хриплая нота, он невольно вытягивает ее дольше, чем нужно, опять отстает от оркестра, совсем обрывается и прежде чем все-таки подсаженные импресарио клякёры успели дать ему хоть один аплодисмент -- точно свист ветра, пронеслось по всему театру шиканье, дружное, ровное, медленное, настойчивое. Никакого другого звука, ни шороха, ничего, кроме шиканья. Как будто все притихло, чтоб лучше прислушаться к этому зловещему, беспощадному шипению. Оно захватило сразу весь театр, оно, как сквозник, пронизало певца до костей и заставило его задрожать нервической дрожью. Он бросился бежать от него, как от надвигающегося урагана, он не слыхал, как раздались, прозвучавшие резким диссонансом, аплодисменты, как кто-то крикнул: "молчите, наемная кляка!" -- не слыхал и дружного смеха, который проводил его со сцены.
Он очнулся только уже в номере своей гостиницы, когда сестра, помогая ему снять театральный наряд, робким голосом твердила ему:
-- Ничего, ничего, Пабло! Это все оттого, что ты был болен. Доктор сейчас приедет. Ложись скорее в постель, успокойся, согрейся. Посмотри, как ты вздрагиваешь...
И он повиновался ей, как ребенок; повиновался, как в те времена, когда она, старшая, еще учила его играть на рояле гаммы и повторять за ней: do, re, mi, fa, sol, la, si.