Как ни был взволнован доктор, но, передавая в ироническом тоне чужие слова, он невольно подражал голосу и манере говорить тех лиц, чьи речи он приводил в своем рассказе.
-- Но что, так как-де, в операции, -- продолжал он, -- "счастье и удача играют иногда немаловажную роль, а удача всегда бывает наградой смелости", то, хотя, по его мнению, то-то и то-то, "однако если многоуважаемый молодой коллега настаивает на своем смелом, но, быть может, тем более драгоценном и верном диагнозе, то он с своей стороны не решится колебать его определение болезни" -- и так далее, по обыкновению, все одно и то же. Словом, при добросовестном отношении к делу нельзя было сказать ничего иного, кроме того, что сказал я, и с чем они соглашались. Теперь представь, что, когда пришлось объяснять наше решение мужу больной, этот каналья Игнатий Фомин совсем сбил старика с толку. Он опять так искусно ввернул свои замечания, что выходило, как будто он совсем не согласен с моим определением болезни, но что тем не менее все находят нужным сделать операцию по моим указаниям. Этакий абсурд! Он знаешь такие увертки делал: когда подтверждает мой диагноз, с которым все согласились, то употребляет все неудопонятные латинские термины, а когда высказывает противное, то старается сделать, чтобы мужу больной было все понятно и чтоб тот считал правым именно его, а не меня и не других. Я еще тогда же на консультации хотел плюнуть ему в физиономию и жалею, что не сделал этого: по крайней мере его не было бы тогда на операции. Ну, а так-то -- я не мог его не допустить: ведь он у нас в клинике чуть не высшее начальство.
Доктор закурил папиросу, затянулся и продолжал:
-- Теперь представь, что он со мной сделал во время операции. Приготовил я, знаешь, все инструменты и разложил их на столике, под рукой, в том последовательном порядке, как они были нужны мне для операции. Ведь я тебе, кажется, говорил, что у меня уж такая манера: я не только не позволю ассистентам приготовлять мне инструменты к операции, но не позволяю даже и прикасаться к ним без моего требования. Ну, так вот. Начали. Кто хлороформирует, кто поддерживает больную, я оперирую. Один Лойола ходит и посматривает. Только, как ни был я сосредоточен над делом, а вижу, что он у меня шмыгает около инструментов: пока ассистент мыл какой-то инструмент, Лойола подошел к столику, повертел что-то в руках и опять отошел. И встал как раз передо мной, и смотрит, и улыбается. Вдруг, после сделанных разрезов, оказывается, что я ошибся в диагнозе. И оказалось даже не совсем то, что предполагали мы, как один шанс из четырех, а нечто другое, более сложное... Но, понимаешь, я не мог брать за верное этот именно случай -- один из четырех шансов -- а должен был, понимаешь, обязан был брать другой, за который было большее число показаний.
Доктор на минуту замолчал и пристально посмотрел на жену, как бы желая удостовериться, что она действительно поняла его.
-- Но я все-таки подготовился к возможности ошибки и в эту сторону, начал он опять, -- и обдумал заранее, как видоизменить операцию. И вот в самую трудную, прямо критическую минуту операции я сам хватаю нужный мне инструмент на том месте, где он был мной положен, подношу его к разрезу -- глядь: не тот! Хватаю следующий рядом -- опять не тот! А мне секунды дороги -- больная анемичная, слабая. Осматриваю инструменты -- то, что мне нужно, лежит на самом конце ряда. Это, понимаешь, этот каналья переложил. Инструмент был у меня, как нужно, раздвинут, подвинчен, а он опять сложил и свинтил его. И сам стоит прямо предо мной. Я взглянул -- и вижу, как, сквозь напускную серьезность, в глазах у него светится злорадная улыбка... У меня внутри все клокотало, я не выдержал, со всего размаху хватил его по физиономии, так, что он закачался и отлетел от стола... Потом я взял нужный мне инструмент, поставил его и продолжал оперировать. Но... руки у меня дрожали, в глазах мутилось... Я и сейчас не могу без волнения вспомнить этот момент... Лойола что-то кричал... все как-то растерялись... в первый раз в жизни у меня вырвался из рук инструмент, и потом еще...