Ему тотчас же невольно припомнился и другой, врезавшийся у него в памяти шопенгауэровский афоризм: "говорят, что трудно найти друга в нужде. Наоборот! Чуть заведешь с кем дружбу, -- смотришь, -- друг уж в нужде и норовит призанять деньжонок".
"Дешевое остроумие, жонглирование словами, которое ты, почтенный философ, порядком-таки любишь", -- подумал доктор, покачав головой, и стал далее перелистывать книгу и искать свои нотабене.
В дверях показалась жена доктора. Видя, что муж углублен в чтение, она некоторое время простояла молча, потом окликнула его:
-- Ты будешь ужинать?
Доктор оглянулся, почему-то быстро встал и, как бы предупреждая, чтоб жена не вошла в кабинет, подошел к ней и с некоторой досадой сказал:
-- Нет, нет, не буду. Ужинайте, и ложитесь. Мне ничего не надо. Покойной ночи.
Он поцеловал жену и, провожая ее на несколько шагов в гостиную, добавил:
-- Скажи Ивану, чтоб приготовил мою постель и чтоб тоже ложился. Мне больше ничего не надо.
И вернувшись к своему столу, доктор опять взялся за книгу.
Жизнь всякого отдельного человека, --
читал он теперь, --
если, оставя в стороне ее целое и общее, выставить одни значительнейшие черты, собственно всегда трагедия; но разобранная в частности она имеет характер комедии. Ибо забота и муки дня, непрестанное поддразнивание минуты, желание и опасение недели, ежечасные неудачи, при помощи случайности, вечно готовой на проделку, все это сцены комедии. Но никогда неисполняемые желания, тщетное стремление, судьбою немилосердно растоптанные надежды, неизреченные заблуждения всей жизни, с возрастающими страданиями и смертью в конце, дают всегда трагедию. Таким образом, словно судьба желала к злополучию нашего бытия присовокупить еще насмешку, наша жизнь должна заключать в себе все горе трагедии, и при этом мы все-таки не можем даже рассчитывать на достоинство трагических лиц, а должны быть, во всяческих подробностях жизни, неизбежно пошлыми характерами комедии.
Он перевернул несколько страниц.
...у того, кто представляет доходящее до чрезвычайной злобы проявление воли, необходимо возникает безмерное внутреннее мучение, вечное беспокойство, неутомимое страдание; тогда он ищет косвенно того облегчения, к коему прямо он неспособен, именно ищет видом чужого страдания, которое он в то же время признает за выражение собственного могущества, уменьшить собственное. Чужое страдание делается ему теперь целью само в себе, делается ему зрелищем, которым он услаждается...
"Таково все человечество, -- думал доктор, -- таково оно на законном основании, по этой философии, как проявление мировой воли. Чем сильнее проявляется воля, тем, следовательно, добросовестнее выполняет она свою функцию; чем выше это проявление, чем интеллигентнее человек, как сказано выше, тем сильнее его страдание: сильное страдание связано тесно с сильным хотением; сильное хотение неизбежно доходит до вторжения в пределы проявления воли другого человека, совершает несправедливость; ряд несправедливостей делает человека злым; злой страдает больше всех и видом страданий других старается смягчить свои собственные доходит до жестокости. Отсюда все с таким интересом, безотчетно, слушают рассказы об убийствах, отсюда личность убийц, как высшее проявление воли, всегда интересует массы. Таково все человечество! Чем оно будет интеллигентнее, тем будет больше страдать, будет злее..."
Выкуривая папиросу за папиросой, доктор продолжал чтение. Час спустя он читал:
... как самую волю, так умерщвляет аскет ее видимость, ее объективацию, тело: он скудно питает его, чтобы пышный расцвет и преуспеяние его в то же время не оживили бы снова и не возбудили бы волю, коей оно составляет только выражение и зеркало. Так прибегает он к посту, он даже хватается за самобичевание и самоистязание, чтобы постоянными лишениями и страданиями все более и более сокрушать и убивать волю которую он признает и ненавидит, как источник мучительного бытия собственного и мирового.
"Какое глупое, бесплодное занятие! И вместе какое бессмысленное самомнение! Не все ли равно такому гиганту, как мировая воля, что какой-нибудь аскет убивает его? Да разве все аскеты мира убили хоть йоту того, что здесь называется мировой волей? Может ли ничтожный атом бороться с неизмеримым целым? Может ли следствие восстать и победить причину? Нет, даже самое это стремление к борьбе есть проявление той же воли, ибо без нее ничего не было бы. Нет, явление может успешно бороться только против явления же, а не против причины всех причин. Если я прозрел, что я дурное проявление воли, против которого я сам же восстаю, то я или изменяюсь в самой своей сущности, и тогда мне не нужны ни самобичевание, ни голод, ничто, иже от аскетизма, или, если я чувствую, что прежнее проявление воли будет всегда властвовать надо мной и причинять мне этим двойное страдание, и за себя, и за других -- я устраняю себя".