В один прекрасный день он ей скажет, он расскажет об унизительном и гротесковом образе, измысленном ею ему и себе, да, и себе тоже, расскажет в том случае, если она сама еще не осознает, до какой степени нелепо играть с ключом, когда ты дожила до пятидесяти с мужчиной, которого сама же укротила, сделала со временем совершенно безобидным, а то и, может статься, бессильным, вполне может статься, в данный момент он не хотел как-то это проверять, он не исключал, что те доказательства, которыми он время от времени себя успокаивал в тошнотворной темноте захламленной супружеской спальни, окажутся недействительными в присутствии женщины, будь то Вера или кто-то еще, наподобие того, через что он прошел в двадцать, двадцать пять и даже после, всякий первый раз… ведь если ему придется еще в один прекрасный день, после трех лет полного воздержания, заниматься любовью с Верой, это будет первый раз, и чем больше месяцев проходило, тем невероятнее и драматичнее это становилось. Но отнюдь не потому, что она лежала теперь в Хельсинки на отделении интенсивной терапии, на грани, готовая пойти под нож, ему пришлось изобретать то, как она, Вера, долго водит его за нос, убеждать себя задним числом, что он скоро уже три года страдает от запрета приблизиться, коснуться ее, Веры. Ему не было никакой нужды под тем предлогом, будто впечатленный предынфарктным состоянием Людо, почуяв угрозу смерти, сеет панику, приниматься измышлять слащавую версию их истории, отшелушивать с губкой в руке старые войны, застраховываясь на тот случай, что для нее все это плохо кончится, сердце не выдержит наркоза, хирург решится на операцию слишком поздно или, при всей своей дружбе с отцом Синикки, дурацки эту операцию запорет, бывает и не такое…
Он нажал на газ. Пробормотал сквозь зубы: Эта подлость, твоя подлость с ключом, Вера, ты ее поймешь, и не в один прекрасный день, а сразу же, как только я доберусь, ты поймешь, уверяю тебя, ты ее поймешь. Сжимая руль. И возможно, эта решимость, нахлынувшая по инерции за его внезапным и красочным решением действовать, — и даже если в конечном счете вовсе не беспокойство за Веру подтолкнуло его к отъезду, а скорее страх худшего для себя самого заставил его бежать, — возможно, этой решимости удалось его поколебать. Он, по крайней мере на некоторое время, оказался не в себе, и пришел в себя, лишь заметив вокзальные часы, увидев, как едва заметным толчком минутная стрелка сдвинулась с отмечающей четверть часа тройки, он вдруг сообразил, что забыл свой багаж.
Он замедлил шаг, задумался, пытаясь отделить друг от друга три вопроса: один касался места, где он его оставил (дома или в багажнике?), второй того, успеет ли он съездить на такси до института, где десятью минутами ранее припарковал машину, и обратно, третий был связан с содержимым дорожной сумки, среди которого ничто не казалось по-настоящему необходимым, пусть даже мысль о том, что в ближайшие два дня ему не удастся побриться и сменить белье, и была ему неприятна.
Странно было входить в поезд как в автобус, в точности с тем, что называют вещами личного пользования, распиханным по карманам и, в пластиковом пакете, с газетой и купленной на скорую руку перед самым отправлением поезда снедью. В его голове не укладывалось, как он мог, покинув стоянку у института, пойти на вокзал, не смущаясь и даже не дивясь отсутствию в руках какого бы то ни было груза, со свободными руками, как обычно, когда шел встречать ее к поезду в двадцать шестнадцать, то есть он, судя по всему, так до конца и не поверил, что свидеться с Верой ему придется вовсе не здесь, что на сей раз ему и в самом деле потребуется переместиться, он явно еще не понял, что идет отнюдь не встречать ее, как обычно, на вокзал, а присоединиться к ней там, где она была, за морем, если не гранью, вытянувшись на койке в палате интенсивной терапии, спящая… уже почти три года, как он не видел, как она спит…