Он помассировал затылок, открыл бутылку кока-колы, выпил ее, перелистывая газету, проглядывая заголовки, откладывая на потом ту или иную статью и задерживаясь на лишенных всякого интереса рубриках: телеграммы, вечерняя телепрограмма, спорт… Убедившись, что находится в вагоне для некурящих, он в конце концов покинул свое место, придерживая одним пальцем перекинутый через плечо пиджак, прошел по вагонам, останавливаясь в туалетах, где мыл руки, без всякого толку, не успевал он их вытереть, как они уже снова были липкими. Он курил сигарету, стоя в голове или хвосте вагона, рассматривал пассажиров, пускался, чтобы убить время, во все тяжкие, представляя себе их профессии, развлечения, дамское белье, их супругов и супруг, за вечерней трапезой, в постели, — игра, в которую, как он вдруг вспомнил, они частенько играли мальчишками с Марсьялем Куртуа, смеялись как сумасшедшие, сравнивая в автобусе рисунки и предположения, нацарапанные каждым на клочке бумаги, само собой непристойные. У него в животе что-то сжалось, когда он сообразил, что спустя сорок лет к нему вернулись почти те же непристойности, словно внимательный взгляд на других непременно порождал образы, препровождающие к его собственному стыду и отвращению, от которых его впредь не обережет и не спасет никакой смех, и, внезапно почувствовав, что за ним наблюдает какая-то женщина, он повернулся и поспешил на свое место.
На Южном вокзале Брюсселя он воспользовался имевшейся в его распоряжении четвертью часа, чтобы размять ноги, прошелся широким шагом из конца в конец перрона от которого не хотел удаляться. Потом уселся в купе второго класса для курящих со стороны коридора надеясь, что сможет ночью прилечь, даже если не захочет спать. У окна с той же стороны курил, перелистывая журнал, какой-то тип двадцати пяти — тридцати лет. На пустое место напротив себя он поставил большую спортивную сумку, а на выдвинутый над его коленями столик выложил пачку легких сигарет, бирюзовую зажигалку и банку бельгийского пива. Его плеер распространял биения, которые мало-помалу начали вплетаться в перестук колес. Свет был тускл. В коридоре две двадцатилетние девицы забавлялись со своими мобильниками, показывая их время от времени друг другу, прыская со смеху и тряся пышными шевелюрами, тараторя на языке, который ему не удалось опознать, то ли немецкий, то ли фламандский или какое-то пограничное наречие, звуковой фон, который помог ему безболезненно пересечь эту своего рода нейтральную территорию между Брюсселем и Льежем, последней остановкой перед погружением в немецкую ночь, последний шанс сойти и повернуть назад, думал он, представляя себе, как в ноль пятьдесят четыре в Льеже, стало быть через тридцать две минуты, все выходы окажутся отрезаны, поезд остановится только ранним утром в Оснабрюке, девицы из коридора и тип из его купе, чего доброго, сойдут и оставят его одного, единственного бодрствующего пассажира на борту бронированного поезда, мчащегося к огромной северной равнине, старое гнетущее впечатление детства, когда в воздухе была разлита заброшенность…
Он встал, натянул пиджак, когда его сосед принялся собирать свои пожитки, взял пластиковый пакет и прошел по коридору, заглядывая в затемненные купе, где люди уже расположились с полной непринужденностью, чтобы поспать в желтушном полумраке, наполовину вытянувшись на сиденьях. Поезд сбрасывал скорость. Вокруг него столпилось несколько пассажиров, потерявших равновесие из-за толчков при торможении, что породило столкновения, неловкие движения голов, рук, ног, наспех прошептанные извинения. Он отступил в глубь коридора, предпочитая выйти последним. Он хотел сойти с поезда, немного пройтись по перрону вдоль состава, играя с идеей, что за две-три минуты стоянки сделает именно то, что ему и стоило бы сделать: подняться наверх, побродить по вымершему в этот час вокзалу, позвонить Людо, которого он разбудит среди ночи или, наверное, не сможет до него дозвониться, если тот в больнице и вынужден был отключить свой мобильник, дежуря у постели Веры, выслушивая ее последние…