Позже полюбилась бодрая, звонкая песня:
Эту песню, взобравшись на старую яблоню и натолкав за пазуху плодов, горланил белоголовый разбитной мальчишка. Он с таким удовольствием, так задорно выкрикивал слова, точно на самом деле мчался на каком-то фантастическом паровозе прямиком в неведомый коммунизм.
Лида жила по соседству с заброшенным кулацким садом, где все лето шастали мальчишки. Она открывала окно и, делая вид, что читает книгу, поглядывала на Васю, а однажды подошла к дереву.
— Хочешь, покажу шелковицу? Гибель сколько ее там! — сказала она, закрываясь книгой от солнца.
— Ага!
Вася спрыгнул с дерева.
— Какую ты книгу читаешь? — спросил он, следуя по тропинке за девочкой. Она обернулась:
— А ты любишь книги?
— Люблю. Особенно про барона Мюнхгаузена.
— А, знаю. Читала. У меня сейчас роман — да!..
Они вспоминали понравившиеся им книжки и весь день пробыли вместе, не скучая. От шелковицы пальцы и губы стали темно-фиолетовыми, запятнана была и одежда, точно они перепачкались чернилами, усердствуя на занятиях. Вася забрался на дерево, обирал ветки и бросал ягоды в подол Лиды, горстями отправлял себе в рот. Потом перебрался на белую шелковицу с более крупными и сладкими ягодами. Мальчишеское лето было разбито по сезонам, которые определял тот или иной фрукт. Вслед за шелковицей и вишнями наступал сезон яблок, потом дынь, арбузов и винограда, самый обильный.
Возвращались из сада довольные. Лида задержала руку Васи в своей и сказала:
— Если ты мне отдашь свой рубль, у тебя не останется ничего. Если я тебе отдам свой, у меня не останется ничего. Но если мы сложим твой и мой рубль, оба станем богаче. Давай дружить?
— Давай! — тотчас согласился Вася.
И на долгие годы она осталась для него юной, как весна, как апрельское дуновение ветра, тем другом и женщиной, утрату, невосполнимость которых он всегда чувствовал с болью. Это он снова понял здесь, в родном хуторе, где для обоих прошли детство и юность. И Лида как бы вновь предстала перед ним юной, доброй, сердечной. Он уже прощал ей все наносное и чужое, которое, казалось, можно было отсеять, как шелуху от зерна.
Бородин встал с постели, широко открыл окно. Уже давно светлело, пели птицы, от речки тянуло прохладой, хозяйка хлопнула дверью: пошла выгонять со двора корову, а он еще и часа не поспал. «Сейчас около четырех, можно бы до восьми вздремнуть, — подумал он. — Только как заснуть? Выпить снотворное?»
Он покосился на тумбочку, в которой лежали таблетки, но отвернулся и снова лег в постель.
«Идешь завтра убирать кукурузу?» — прозвучал в ушах его собственный детский голос так явственно, что Бородин в один миг перенесся на четверть века назад, был снова босоногий Вася, а Лида худенькая девочка в застиранном платьице. «Да», — сказала она. «Тогда вместе?» «Лады!» — Лида засмеялась оттого, что подражала Васе.
То утро на полевом стане запомнилось на всю жизнь. Солнце еще не взошло, но как подпорками уперлось лучами в нагромождения белоснежных облаков, которые повисли друг над другом этажами. Там были дворцы и замки, долины и горы, ледяные пики и бездонные пропасти, и сквозь легкую синюю дымку очерчивались силуэты дальних городов и сел. По мере того как солнце поднималось в небо, одна картина величественнее другой открывалась перед толпой ребят. Выйдя из полевого вагончика, они замерли от изумления и во все глаза глядели на это чудо. Нежно-голубая вода озер поблескивала в зеленых берегах. Красным пламенем пылало небо в той стороне, где, наверное, разразилось какое-то кровопролитное сражение. Один цвет незаметно переходил в другой, и все это сливалось в миллион радуг. Это была сказка наяву… Вася забыл, где он — на земле или в небе, что вокруг совсем не сказочно: увядающие кукурузные поля, желтые горы початков, сложенные в кучу вещи ребят и возле вагончика — промасленные детали каких-то машин, а на длинном дощатом столе — стопы оловянных мисок и когда-то белые, но теперь потемневшие, обкусанные деревянные ложки: много было жадных ртов, люди еще не оправились от голодного тридцать третьего года.
— Ребята, вот бы полететь туда! — восхищенно сказал Вася, глядя на необычный разлив красок по небу.
Филипп, ковыряя в носу пальцем, усмехнулся: