А может, время еще не пришло? А может…
Сморил меня все же сон.
Словно в бездну я провалился…
И очнулся вдруг. Оттого что губы влажные на груди своей почуял. И не разобрать сразу: то ли мне Любава снится, то ли мы на сеновале с Томилой задремали, а может, девка распутная — Гро, дочь Трюггваса, мне причудилась?
И вдруг понял я, чьи это губы.
Ну и что?
Пусть хозяйка. Пусть варяжка. Пусть недруг.
Баба — она баба и есть…
29 ноября 947 г.
— Ногу я тебе ненароком не потревожил? — спросил я Ольгу утром.
— Дурачок, — ответила она, — разве же в такой миг боль чувствуешь? — а потом вздохнула: — Знал бы ты, как давно я вот так, на мужское плечо, голову свою не клала. Любый ты мой… — И в бороду поцеловала. А в глазах блеск горячечный.
— Это Трясавица в тебе тешится, — погладил я ее по руке. — Выбираться нам надо. К людям идти. Не то она тебя совсем спалит.
— А может, останемся? Знойно здесь. Покойно, — шепчет, а сама теснее ко мне прижимается.
— А сын твой как же? Без мамки Святославу нелегко придется.
От этих слов она встрепенулась. В себя пришла. Взглянула на меня, точно впервые увидела, головой тряхнула, словно наваждение прогоняя. Волосы ее по плечам рассыпались, грудь прикрыли.
— Чего же это мы? — спросила растерянно.
И заторопилась. Засуетилась. Принялась одежу свою с ветвей снимать. Повернулась неловко. Ногой обмороженной за сучок задела. Вскрикнула от боли и заплакала навзрыд.
— Погоди, — я ей тихонечко. — Сейчас.
А сам обыжку скинул, гляжу — пальцы на ноге у нее словно сливы спелые. Я на них подул и зашептал:
— Боля ты, боля, Марена Кощевна…
— Полегче вроде, — через некоторое время сказала она.
— Ненадолго это, — вздохнул я устало. — Одеваться нам надо. Давай помогу тебе.
— Сама справлюсь, — оттолкнула она мою руку.
Липкий пот заливает глаза. Щиплют от соли веки. Чешутся брови. Так хочется утереться, а то и вовсе рухнуть на землю и зарыться лицом в снег. Так хочется. Но понимаю, что нельзя мне. Замерзну. Засну. И ношу свою заморожу. Оттого и терплю. А ноша у меня не легкая. И с каждым шагом все тяжелей становится.
У меня на закорках Ольга сидит. За плечи меня обнимает. А я руками ее под колени подхватил и тащу по своим вчерашним следам. И буду тащить, пока без сил не рухну.
Давно иду. И силы уже на исходе. Но знаю, что недолго осталось. Еще чуть-чуть — и либо выйдем мы, либо в бору заснеженном вместе ляжем. В обнимку.
На одной ноге у нее сапог, а на другой обмотка. Я одну из сорочиц ее на ленты изодрал, на онучи пустил. А сапог у елки поваленной кинул. Лишней обузой он. А сапог хорош. Бисером расшит. Камнями разноцветными. Будет теперь зверью лесному забава.
Ольга-то ничего. Крепится. Поначалу подбадривала меня:
— Была у меня кобылка, а теперь жеребчиком обзавелась.
Но это поначалу было. Теперь молчит. Сопит над ухом только да покашливает. А кашель противный. Сухой. Без мокроты. Дурной знак.
Отвара бы ей, малины сушеной. Молока горячего с медом. Ну, да это потом. Когда к людям выйдем. Небось ищут ее, с ног сбились. А она здесь. Конюха оседлала…
Все.
Нет больше мочи.
Упаду сейчас. Вот еще пару шагов сделаю и упаду. Или еще на шаг силы хватит?
Хватило.
И еще один сделать можно, если бы не пот. Совсем глаза залил. Не вижу, куда иду. Может, уже и со следа сбился?
Нет. Вот он, след. Темной цепочкой по снегу белому. Тут я вчера о валежник спотыкался? Или не тут?
Я уже падать собрался — и вдруг лай собачий услышал.
— Эй! — что есть силы закричал, и бор эхом отозвался. — Здесь мы! Сюда! Э-э-эй! Ау!
Точно. Собака бежит. В ухо мне языком. Как же она до уха-то достала?
Понял.
Не трудно достать, коли мы на снегу лежим. Не заметил, как упал. Как там Ольга? Не ушиблась ли?
А она мне:
— Ты забудь о том, что меж нами ночью было. — И снова застонала.
А что было?
Я и не помню уже.
Догнала меня горячка. Настигла. Зубами вострыми вцепилась, как лиса в полевку. Сглотнула — и нет меня. В жару да в бреду растворился. Явь с Навью перепутал. День светлый с темной ночью в сумрак серый превратились. И несло меня по этому сумраку, на волнах качало, то вверх к небесам вздымало, то вниз в бездну отбрасывало.
И не вспомнить теперь, как нашли нас. Как в Киев доставили. Знаю только, что меня за побег неудачный никто не корил. То ли не поняли, как я вдруг у той речушки оказался, то ли поняли, но виду не подали. Мол, княгиню от смерти спас, а как и что там у них случилось — не важно уже. А может, Ольга меня от кары уберегла? Она мне про то никогда не рассказывала. Да и не до того нам потом было. Не до того.
6 декабря 947 г.
Разрывало меня от простуды. Кашель душил. В грудь точно кол осиновый вбили, да с крюками железными, и тянут за него — меня наизнанку распростать хотят. И душа наружу вот-вот выпрыгнет да по округе плясать пойдет. И вприсядку пустится, и с подвыподвертом, и с коленцами всякими. То ли воле радоваться будет, то ли по телу моему горевать. Жаром жгло. От жара вздор в голову лез. Чушь всякая грезилась. То Красун ко мне приходил. Все корил, что варяжку спас, а его не пожалел. То Свенельд надо мной смеялся. Подначивал.
И я уже не я вроде, а крысюк в бочке. Жмусь к стенке железной — студено мне. Боязно. А супротив недруг мой шерстью серой ощетинился. Усищами шевелит, носом-пуговкой поводит, точно вынюхивает меня. Хвостом, как бичом, пощелкивает.
Унюхал. На меня бросился. Клыками в горло вцепиться старается. Лапами когтистыми по груди царапает. Сейчас придушит меня и на прокорм пустит. Не желаю я в снедь идти. Отбиваюсь. Хлещу хвостом по бокам вражьим. Зубы его своими зубами встречаю. Из объятий его вырываюсь. От шерсти, что в рот набилась, отплевываюсь. Наседает он. Наскакивает. Писком пронзительным меня изводит. Коготком глаз мне вырвать хочет. Словно знает, что из бочки наружу лишь один живым выйдет.
А сверху то луч солнечный пробивается, то тень накрывает. Это люди над бочкой склонились. Ревут радостно. От рева по бочке эхо раскатывается, нас с толку сбивает. И от этого злость во мне в ярость оборачивается. И уже не я от него, а ворог от меня бегать начал. От нападок моих уворачивается. Хвост свой лысый жмет. Только нет во мне сострадания. Озлобление мне глаза застит. Смерти его хочу. Крови жажду. Прижал супротивника к железному полу. Лапами горло ему сдавил. Уже не пищит он, а только повизгивает. Я уже победу чую. Ликую ошалело. И вдруг вижу, что у противника вовсе не морда крысиная, а лицо человечье. Мое лицо. И не крысу я давлю, а себя убиваю. И тогда закричал я. И крика своего устрашился…
— Добрыня! Добрынюшка! Тише! — слышу голос ласковый.
Голос этот я ни с чем не спутаю. Так только Любавушка моя нашептать может. Значит, один мой бред на другой наехал. Значит, наваждение продолжается.
— Милая моя, — я в ответ. — Как же рад, что пришла ты ко мне. Хоть навкой, хоть мороком бестелесным, — говорю, а глаза открыть боюсь.
Знаю, что растает она. Дымкой улетучится. Туманом расползется. Лучше уж так, как есть. Голос ее слышать. Ладонь ее мягкую на щеке чувствовать.
Ладонь?!
Какая же ладонь у морока?
— Любава? — не утерпел я, веки тяжелые поднял.
Не растаяла она. Не исчезла. Надо мной склонилась. На лице улыбка, а в глазах нежность.
— Любава! — крикнул, но крик мой шепотом обернулся. — Ты тоже умерла? Так вот он какой, светлый Ирий!
— Ну, чего ты, дурной? Рано нам помирать. В жару ты, Добрынюшка, только кончится это скоро. Ты же помнишь, что ведьма я? Худое уже позади. Теперь на поправку пойдешь. Тебе теперь поберечься надобно.
Какое беречься? У меня от нежданного счастья такого голова кругом пошла.
— Так как же это? Так откуда же ты? Так где же мы? — Руку ее схватил и к губам прижал.